Светлой памяти Друга — Василия Геннадиевича Вшивцева
Мы продолжаем разговор о Захаре Прилепине и его книжках. На сей раз предметом размышлений литературоведа Андрея Кунарева стал «Санькя» — роман, «посвященный современным русским революционерам» и, сразу по выходе, снискавший премии «Эврика» (2006), Всекитайскую Международную литературную (в номинации «Лучшая иностранная книга 2006 года», 2007) и «Ясная Поляна» имени Льва Толстого (номинация «XXI век», 2007).
— Так вы и пишете? как это должно быть приятно сочинителю. Вы, верно, и в журналы помещаете?
Н.В. Гоголь «Ревизор»
— А нельзя ли в документе сем сделать иные исправления?
— Зачем? Я писал искренно...
— Немного бы в слоге.
Ф.М. Достоевский «У Тихона»
А моя писцовая – левая!
Надо признаться, о книге с экстравагантным, даже эпатажным названием «Санькя» я узнал случайно — когда «Саньке» исполнилось пять лет и он был переиздан в десятый раз. «У нас первые юбилеи», — отметил автор в кратком предисловии к юбилейному изданию. Заявление это было сделано в 2011-м, стало быть, к настоящему моменту «Санькя» повзрослел еще на пять лет, а количество его публикаций, возможно, близится ко второму (третьему?) десятку. Успех несомненный, к тому же подкрепленный бесчисленными мало сказать благожелательными — восторженными отзывами, рецензиями и разборами «рядовых» читателей, профессиональных критиков, литературоведов, собратьев по цеху, властителей дум, помыслов, настроений, социальных и зоологических инстинктов, высшей и низшей нервной деятельности и прочая, прочая, прочая. Среди почитателей прилепинского творения оказались люди, которых трудно, почти невозможно представить находящимися вместе не только что в одной комнате, но даже в одном пространственно-временном континууме... Но все твердят хором: «Талант! Талант! Несомненный талант!»
До Прилепина признание такого — всенародного — масштаба смог снискать лишь «Иван Выжигин» Булгарина: первое издание нравоучительного романа (1829) разошлось всего за неделю, а к 1832 г. «Выжигин» уже «говорил» чуть не на десяти иностранных языках! Первый русский «бестселлер» и его творец, по свидетельству современника, стали предметом толков «просвещенных и невежд, умных и неразумных, дам, стариков, офицеров, купцов, чиновников, даже девушек и детей». Побил ли «Санькя» рекорд популярности своего предшественника, не так важно — главное, есть к чему стремиться: авось, и переплюнет наш сочинитель не только незабвенного Фаддея, но и, чем черт не шутит, ныне здравствующую царицу российского Парнаса тиражно-недосягаемую Дарью Донцову. О ней, правда, ничего не говорят, не спорят, зато покупают, что, согласитесь, надежней обид, венца, хвалы и клеветы. Смею надеяться, однако, что у автора «Саньки» с хрустящими ассигнациями все в порядке: десять переизданий только одной книжки — не шутка. А там, глядишь, пяти-(десяти- ...?)томник в престижной серии «Наша проза», «Злоба дня: шедевры», на худой конец — «500 золотых сочинений» с бесплатным бонусом в виде дополнительного томика «Неопубликованного», «Переписки с любителями каравайчиков» и пузырьком «боярышника».
«О Муза, возгордись заслугой справедливой!» — вполне заслуженно мог бы воскликнуть из безвестности ставший известным Санькин отец. Впрочем, почему «мог бы»? Он и восклицает повсеместно, хотя, к чести его, не поминая ни муз, ни «веленья Божьего», ни прочего поэтического хлама.
«Я пишу быстро и легко, — признается прозаик. — Когда у меня появляются свободные пятнадцать минут, я сажусь и пишу. Причем без всякого вдохновения, которым любят бравировать (можно ли бравировать — выставлять напоказ — вдохновением? — А.К.) другие писатели. И обычно — левой ногой. Писательство — это не труд, это забава. Причем забава легкая. Когда мои собратья по перу говорят, что в то время, когда они пишут, у них кровь идет горлом, я испытываю брезгливость и недоумение. У меня ничего горлом не идет». Железному здоровью, особенно левой ноге завидую, а тем паче вовсю горжусь последней. «У нас есть правая нога Бекхэма! И левая нога Бекхэма!» — так в «Реальной любви» премьер-министр Великобритании в исполнении Хью Гранта бахвалится национальным достоянием. Жалкие англосаксы! Ноги Бекхэма Прилепин играючи сделает одной своей левой — передней или задней. Да и кто рискнет сравнить футбол с служеньем муз! Ой, свят, свят, свят! Муз я по привычке приплел — с ними наш сочинитель не водится... И тем не менее дискредитация вдохновения демонстрирует, на мой взгляд, замечательную практическую сметку модного прозаика: попробуй упрекни его в продажности вдохновения — на нет и суда нет! Другое дело — рукописи. Их продавать можно, они продаваемы. Или продажны? Хмм... Рукописи, как известно, не горят. А что сказать о левногописях? Не тонут?
Забавы, кажется, присмотрены у Пушкина: «небрежный плод моих забав». Там, правда, еще и про бессонницы, и легкие вдохновенья (куда без них — как ни крути, а «признак бога»!), и про сердца горестные заметы... Одного взгляда на его рукописи — хотя бы черновики писем! — достаточно, чтобы понять: лукавил сукин сын про забавы — стопроцентный литературный негр!.. Тем не менее я не исключаю, что пушкинских рукописей наш сочинитель не видел за недосугом: раньше-то nulla dies sine linea, теперь ни четверти часа без строчки (o tempora)! Это не какой-то там Ипполит Маркелыч Удушьев, которого надо «сечь и приговаривать: писать, писать, писать» — это... это... погодите-ка, слышите?
«Моих впрочем много есть сочинений <...> Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: „Пожалуста, братец, напиши что-нибудь“. Думаю себе: пожалуй, изволь, братец! И тут же в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях».
Хотя до арбуза в семьсот рублей и супа в кастрюльке, прямо на пароходе из Парижа приехавшего, наш современник не договорился, гастрономические его пристрастия мы еще обсудим. Равно как и его дружескую ногу (очевидно, левую), на которой он и с начальником отделения, и с братом Пушкиным пребывать изволит. Пока же еще одна цитата: «… жизни в них (в его книгах то есть. — А.К.) настолько (и агрессивно) много, что иному читателю становится просто не до литературы. И думается, есть смысл поставить себе это в заслугу». Почему-то я уверен, что, изрекая себе вердикт, интервьюируемый не то чтоб не зарделся слегка или там потупил очи долу, но остался «тверд, спокоен и угрюм».
Словом, Прилепин бог, и сам об этом знает... Моя ирония, впрочем, может показаться совершенно неуместной. Кому неизвестны хрестоматийные «Ай да Пушкин!», «сегодня я гений» и тому подобные «нескромные» самооценки! В конце концов заповедано же поэту:
Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Чем наш автор хуже других? Тем более юбилейное издание книжки он, по собственному признанию, подготовил не торопясь, «все слова расставил в правильном порядке», видимо, руководствуясь определением С.Т. Колриджа: «prose — words in their best order» (проза — слова в их лучшем порядке), — внес в текст «с тысячу мельчайших правок», в том числе «переложил спичечный коробок, <...> нарисовал улыбку прохожему» и на самый неудобный, даже страшный для любого творца вопрос:
Ты им доволен ли, взыскательный художник? —
прямо ответил: «Теперь всё стало так — как и было задумано». Доволен то есть. Прекрасно — посмотрим, имеются ли для довольства объективные основания.
Спички, медички и устный счет
Хочу сразу заявить: я не принадлежу к числу «иных читателей», которым при чтении нет дела до литературы, — я читатель вполне себе традиционный. Я благожелателен, и «обмануть меня нетрудно — я сам обманываться рад», но... Обманывать меня нужно — честно. Мастерски обманывать, красиво — по-настоящему, без дураков, так сказать. Ну, например, так:
По сугробам она бежала,
Поспевая за ним бежать...
И так долго, долго дрожала
Воды незамерзшей гладь.
А когда чуть плелась обратно,
Слизывая пот с боков,
Показался ей месяц над хатой
Одним из ее щенков.
Но собаки ведь не потеют! И что? А ничего: мы легко прощаем эту зоологическую неточность, потому что человечески состояние передано безукоризненно, до горлового спазма, до готовности нашей задрать голову в синюю высь — верно. «Нас возвышающий обман» — точнее не скажешь...
А вот творец «Саньки» обманул меня уже в предисловии. У меня нет возможности (да и, признаться, желания) сравнивать первый блин первое издание с последним, так что volens nolens верю: сказано, что спичечный коробок переложен, значит, переложен. Но мне ведь интересно: где ж он теперь лежит? И этот вопрос проклятый не оставляет меня в продолжение всего чтения, я ищу его, высматриваю, вынюхиваю... Что за притча? Нету! Переложенного коробка в тексте нет.
Ой нет, есть, есть спичечные коробки, которые валятся из «жигулиного» бардачка на Сашины колени, спасающегося бегством на деревню к дедушке (с бабушкой): «Саша дважды укладывал <в бардачок> выпадающие спички, потом бросил коробки возле рычага переключения скоростей». Может, этот эпизод имелся в виду? Допустим. Ну, перепутал сочинитель единственное число с множественным — бывает. Стало быть, раньше герой, не бросал спички возле рычага и стоически продолжал возвращать их на место всю дорогу? Или вообще никаких спичек тут не было?
Праздные вопросы? Не совсем. Точнее, совсем не: я пытаюсь понять, что и зачем мне, читателю, сейчас сообщили. Спички — сублимация образа мирового пожара? Позиция возле рычага переключения скоростей — намек на необходимость выбрать другую (историческую?!) скорость? Путем, боже упаси, поджога? Тогда «жигуль» — нечто вроде гоголевско-блоковской тройки, которую гонит молчаливый шоферюга по ребрам узкоколейки? А Тишин — новый Чичиков (вслушайтесь: чи-чи — ти-ши)? Кто тогда шофер? Сам он городской, но имеет домик в деревне, догнивающий, правда. Короче, ни то, ни се, ни рыба, ни мясо, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан — безымянно-безликий маргинал. И нужен он лишь как «психопомп», чтоб доставить героя до сторонушки, которой, по пословице, три года черт искал, ни конному проехать, ни пешему пройти — только самолетом можно долететь...
А то, что Саша лишь дважды возвращал спички на место, что значит? Недотянул чуть-чуть до эпического героя? Между прочим, любовниц у Саши тоже две (вообще-то он еще тот ходок, но эти основные): весьма искушенная в любовных утехах Яна и только что искушенная им нимфетка Вера. Почему-то вспомнилось свиданье молодого повесы «с распутницей лукавой иль дурой, им обманутой»... Но главное, помимо «левых» вариантов, есть и правый — жена, она же родина-мать! Тут, однако, что-то, прости господи, инцестуальное или венецианское.
Интересно, не прилепинским ли творением вдохновились придворные холуи, повенчав несменяемого гаранта с Россией? Или идея носилась в воздухе? Как бы то ни было, но право первой ночи остается за Санькой и его создателем. (Любопытно, однако, что на днях один из идейных вождей «апазицыи» предложил Прилепина в качестве кандидата на пост президента. Почему нет? В лице румянец есть, и торс, и ряд прочих узнаваемых признаков... А? чем не муж?)
Еще об одном подобном заимствовании мы поговорим ниже — вернемся к образу спичек. Обе Санькины пассии, красивая и так себе, — ху-день-ки-е! Как там пелось-то?
Все женитесь на медичках —
Они тоненьки, как спички!
Эхма, тру-ля-ля!
Соблазнительная параллель, но, увы, ни Яна, ни Вера к медицине отношения не имеют. Тогда почему они так худы? Зато Санькина мать (биологическая, конечно, которая Галина, а не та, которая жена, она же родина) — медсестра, медичка. Но про нее сказано лишь то, что в молодости у нее была «отличная улыбка и очень счастливые глаза» (про «отличную» улыбку не очень понимаю — все зубы, что ль, на месте?), а потом выглядит «устало, как всякая русская женщина, прожившая полвека». Усталая не значит толстая, так что будем считать ее тоненькой, как спичка. Тьфу, куда меня занесло? Ах, да: женские образы в книжке к спичкам отношения не имеют. И на том, как говорится, спасибо.
Поехали дальше. А сколько коробков вываливалось из бардачка? О том не сказано даже намеком, и читатель вынужден гадать: пять, двадцать шесть, сто тридцать семь ...? Странно это: Прилепин в иные моменты до занудства дотошен, сообщая о количествах чего бы то ни было с точностью до раза, штуки, секунды, миллиметра — точь-в-точь по рекламе «Скока граммов вешать?». Недаром он и правки в юбилейном издании сосчитать не поленился: «с тысячу» (как терпения-то хватило?!). Вот навскидку несколько примеров из книжки: во время погрома «Саша схватил несколько, наверное, три или четыре букета», «вспышки три или четыре раза остро, но безболезненно выхватывали его из засасывающего небытия» (это ощущения героя, ублажаемого многоопытным партийным товарищем Яной), «вспышки три или четыре раза остро, болезненно выхватывали его из засасывающего, черного, огромного» (а это его же ощущения, но уже вызванные поднаторевшими в истязаниях заплечных дел мастерами из ФСБ — о, как весома малюсенькая приставка «без»!), «минуты через три с копейками Негатив вышел», «за это время Саша выкурил три сигареты», «купил водки, сразу три бутылки», «спустя минуты четыре водитель не выдержал и стал ругаться». Заметили эти «три-четыре»? Пионерские речевки навеяли, что ли? Не знаю: организация юных ленинцев, кажется, должна была сгинуть к тому моменту, когда будущего автора «Саньки» могли бы в нее принять. Может, старшие рассказали, как «эх, хорошо» было «в стране советской жить, красный галстук на груди носить». А может, с «три-четыре» связаны иные воспоминания или комплексы...
Не могу не привести самое, на мой взгляд, лучшее в этом роде: Яна «легко запрыгнула на диван и сразу же юркнула под одеяло, легла рядом, в нескольких сантиметрах, а где-то и миллиметрах от Саши»! Во как изогнулась эта «подрагивающая, как гладкая ящерица неведомой, королевской породы <...> какая-нибудь лунная ящерица». Миллиметровщик! Я в восхищении!
Какой-нибудь зоил напомнит, быть может, что-нибудь вроде: «Вы знаете, Зося, — сказал Остап, — что на каждого человека, даже партийного, давит атмосферный столб весом в 214 кило. Вы этого не замечали? <...> Мне кажется даже, что он давит на меня значительно сильнее, чем на других граждан. Это от любви к вам. И, кроме того, я не член профсоюза. От этого тоже». Явная натяжка, отвечу я зоилу: там столб и вес, выраженный вульгарными «кило», а тут чистая метрическая система в определении степени близости разнополых человеческих особей! Возможно, конечно, следовало указать поточнее: 3–5 см от ее бедрышка до его коленки, 7,62 мм от кончика его указательного перста до ее пупочка... Впрочем, каюсь, это придирка: небрежность вполне извинительна — новое слово в эротике все равно сказано!
Иное дело сравнение с ящерицей. Во-первых, это, оказывается, прыгучая тварь. Во-вторых, о подрагивающих гадах я не слыхал, ящериц наблюдал издалека и вблизи — всяких: крупных и мелких, отечественных и заморских, игуан, хамелеонов — ни одно из виденных мною земноводных даже и не думало дрогнуть хоть разочек! Может, Прилепин «королевской породой» намекает на Мелюзину, или отечественную царевну-лягушку, или даже на чудо-юдо поганое (фольклорные змееподобные персонажи все одним миром мазаны) — те даже говорить горазды были, не то что вздрагивать? А уж лунные ящерицы те ваще... круче, они просто супер-пупер!.. На что, однако, указывает определение лунная, мне невдомек: то ли это значит, что Яна с луны свалилась, то ли кожа ее (ведь речь о коже в первую очередь!) с голубоватым этаким, покойницким отливом, то ли хвост у нее такой, какого и у марсианских ящериц не найдешь (бесхвостая ящерица — жалкое зрелище, чего там вожделеть-то!), — теряюсь в догадках... Но вот чего я совсем в толк не возьму: герой на Яну даже «не оборачивался», а та дрожит под одеялом — с чего так разыгралось воображение?
К прилепинским сравнениям и украшениям мы еще вернемся — это я забежал несколько вперед. Надо закончить со «спичечной» историей.
Почему же коробки вываливаются на героя? Думаю, штука вот в чем: если, как писал критик Александр Гаррос, книжка («Санькя» то есть) «швыряет в тебя выдранные с мясом куски реальности», спички и надо понимать этим самым куском. Но без мяса.
Просто спички.
В общем, надул меня автор: ничего он в тексте не перекладывал, оказывается.
Посмотрим что там с прохожим, которому он улыбку нарисовал. И что же? Я такого, увы, не нашел. Но, может, это рижский полицейский, который «обнажил хорошие зубы в ответ» на Сашину улыбку? Но полицейский на прохожего явно не тянет... Опять «развод»? Хотя... вот, может быть, это: «баба-алкоголичка, с грязным лицом и влажными, словно изнанка щеки, губами», «улыбалась, раскрывая беззубый рот»? Про изнанку щеки — познавательно: я как-то и не обращал внимания на то, что она влажна, спасибо, — но она (баба, конечно, а не изнанка) тоже как бы не совсем прохожий — пританцовывает возле перевернутой машины. Ну, не нашел и не нашел — допускаю, что просмотрел улыбающегося прохожего. Дело, как вы понимаете, не в том, чтоб уличить автора в неточности, допущенной в предисловии. В конце концов, как мы помним, в небольшой по объему текст было внесено «с тысячу» (!) поправок — как не запамятовать, где и что именно «нарисовалось»! Тем более что автор правил книжку, как я догадываюсь, не правой, а все той же левой ножкой — быстрой и ах какой прихотливой.
Обнаженка приема
Право слово, если б понадобился эпиграф к сочинениям Захара Прилепина, я без колебаний выбрал бы эти строки (слегка подправив, разумеется):
Нога, пророчествуя взгляду
Неоцененную награду,
Влечет условною красой
Мечтаний своевольный рой.
Словосочетание условная краса с исчерпывающей точностью характеризует эстетические (назову это так) установки автора «Саньки»: на первом месте тут не что сказать и, как это ни странно, не как сказать, но просто — сказать. Как ребенок, запертый в пустой гулкой комнате, начинает со страху гукать, пищать, лаять, мяукать, крякать, рычать и т. п. — кажется, только для того, чтобы доказать себе самому: я издаю звуки, следовательно, я есть, мне не страшно, я большой! Но то ребенок, ему простительно. Когда же подобные штуки вытворяют взрослые дяди... Да вот, позвольте напомнить:
«Гаев. <...> сегодня я речь говорил перед шкафом... так глупо! И только когда кончил, понял, что глупо.
Варя. <...> дядечка, вам надо бы молчать. Молчите себе, и все.
Аня. Если будешь молчать, то тебе же самому будет покойнее».
Почувствовали разницу между Леонидом Андреичем и Евгением Николаичем? Ну как же: Гаев сознает и признает, что несет околесную, даже обещает молчать. Понятно, что обещаниям его грош цена и, сам того не желая, в следующую секунду он опять что-нибудь ляпнет или прочитает половым лекцию о декадентах — главное, нет у него даже мысли предать эту высокопарную пошлость тиснению. Хотя кто знает, как бы повел себя Леонид Андреич, имей он доступ к печатному станку. Единственное, что спасло бы читателя от гаевского словоизвержения, так это его неискоренимая лень. О Прилепине такого не скажешь — плодовит, к тому ж востребован публикой, падкой до всякого этакого.
Например, до такого, как первый портрет известной нам уже Яны — «предмет и мыслей, и пера, и слез, и рифм et cetera» заглавного героя (про рифмы и перо — это некоторый перебор, разумеется).
Во-первых, она чернявая. Это просторечие использовано в книжке всего дважды, второй раз — в описании наглых и подлых кавказцев (для русского патриота южане — те же китайцы, все на одно лицо), с которыми дерутся Санькя со товарищи. Странно, что алчущий добраться до прелестей героини герой унизил ее таким вот — цветовым — совпадением с презренными торгашами, особенно если учесть, что Санькя порой так чувствителен к нюансам словоупотребления. Нет чтоб «смуглая леди», а то — чернявая! Впрочем, филологические «завихрения» героя мы обсудим в своем месте — вернемся к портрету героини.
Раньше живописали улыбки, локоны льняные, небесные очи и ангельские голоски, прибегали к сравнениям вроде «как лань лесная боязлива», «резкая, как “нате!”» или изощренным метафорам типа «ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает». Все это ныне обветшало, как сказал кто-то. Хорошо: новое время — новые песни. Я готов их слушать, я хочу их слушать, даже жажду — были бы песни! Заковыка, однако, в том, что яркое лицо я еще как-то могу вообразить: глазки блестящие, макияж в стиле «офицеры, за мной!», — но личико обнаженное?
Помнится, сбрил я бороду, и возникло ощущение голого, беззащитного лица (и я покончил с бритьем навсегда!)... но барышни, как правило, безбороды, паранджа у нас обязательна не везде — как бедным лицом обнажаться-то? Вот тут и должно прийти на помощь сравнение. Попробую: обнаженное, как... Что там обычно обнажают? Да, конечно, Делакруа «Свобода на баррикадах»! Очень уместная параллель: Прилепин-то тоже описывает рррррреволюционный протест. Итак, лицо, обнаженное, как груди парижской шлюхи! Гм, не очень как-то, согласен, даже если шлюху убрать, тем более что у самой Яны с бюстом слабовато. Попросилось: как... торс Путина! Хорошо, конечно, но не прокатит по политическим соображениям: «эсэсовцы» призывают главного чиновника утопить... Кроме того, явный анахронизм: в те времена, когда писался «Санькя», гарант еще не обнажался всенародно. Так, что еще можно обнажить? Холодное оружие — его вынимают из ножен в положение «наголо». Попробуем: лицо, обнаженное, как меч? сабля? шашка? шпага? палаш? Все не то — слишком габаритно, тяжеловато. Стоп: стилет! Нет, он чересчур узкий, почти незаметный. Тогда, может, кинжал? Оружие карбонариев, Гришки Отрепьева, Пушкин с Лермонтовым его славили. Ничего, конечно, можно, но уж больно экзотично, не находите? Надо бы поближе к современным реалиям. Ура! Нашел! Лицо, обнаженное, как... кухонный тесак! Вот она, проза, насыщенная высоким социально-поэтическим смыслом, который возносит житейскую обыденность в эмпиреи житийного бытия!!!... Увы, оваций я не заслуживаю, потому что автор книжки, вошедшей в шорт-лист «Русского Букера» рассудил иначе: лицо, обнаженное, как открытый перелом.
Прочитав это, я оцепенел (добавьте что-нибудь по своему вкусу, в рифму или без) от зависти.
Как и подавляющее число читателей и даже почитателей Прилепина, я никогда не видел открытых переломов. Надо полагать, это когда кость, разодрав кожу, выглядывает наружу — белая, с острыми неправильными краями, а в ней костный мозг с алыми прожилками? Бррр... Еще вопрос: перелом чего — ребра, бедра, пальца или что там еще ломается открыто?
Так, речь идет о лице, тогда, может, перелом челюсти? Носа? Я близок к панике. А почему именно перелом, а не прободение язвы желудка или, пардон, не геморроидальная шишка? Я, правда, и этих патологий никогда не наблюдал, но штука в том, что необязательность, случайность обесценивает сравнение в неменьшей степени, чем банальность. Кроме того, задумаемся над таким фактом: изображение чернявой валькирии опосредовано сознанием героя, следовательно, сравнение должно быть обосновано именно его, а не авторским опытом. Если б на барышню мы смотрели глазами патологоанатома Рогова, я понимаю: он и кишки, и легкие, и печень, и желудок и вытаскивал, и засовывал — стало быть, и переломов насмотрелся. Но товарищ Тишин? Мать-медсестра показывала? Не похоже: замордованная до немоты сожительством с запойным без-пяти-минут-профессором, вполне положительная, жалостливая женщина-труженица не надышится на сына-дармоеда. Значит, открытый перелом — просто красное словцо? Да и не очень-то, если честно, красное, вдумайтесь: обнаженное, как открытый, — но обнажать-то как раз и значит открывать взору то, что было скрыто. Ай да левая нога, необузданная!
Завершая тему портрета, не могу не посоветовать уравновесить «открыто-перломное» сравнение еще одним – относящимся к эпитету «яркое», который без такого «подкрепления» как-то не то проваливается, не то стирается:
лицо яркое, как вспышка взрыва ядреной, ой, конечно, ядерной бомбы!
На фоне прилепинского этот троп, разумеется, выглядит довольно кисло, если не затасканно - ну, так я и не сочинитель да и не умудрил меня господь ногописанию
Глазами пельменя
Художественная деталь должна что-то сказать о самом герое, просигналить: он — такой-то, чтобы читатель как-либо кодифицировал героя, оценил степень близости чужого и своего я. Что ж, делаю вывод: герой охоч до словесных ужимок. И не ошибаюсь.
Вот портрет москвича Вени — верного Личарды заглавного героя: «непроспавшийся, похмельный, с глазами, оплывшими, словно переваренные пельмени». Ладно, пельмени так пельмени: их можно назвать основой рациона героя, а значит, сравнение — как раскрывающее некоторый аспект его житейского опыта — приемлемо. Но эпитет переваренные вызывает у меня смутное беспокойство своею двусмысленностью: в каком смысле их (пельмени то есть) переварили? Точнее, где именно переварили: в кастрюльке или в желудке? Результат чьих действий — халатного повара или пищеварительной системы — имеется в виду? Что должен вообразить читатель — тот пельмень, что отправляется в рот, или тот, на котором, фигурально говоря, едок сидит в конце трапезы? Или тут «два в одном»? Как бы там ни было, автору сравнение пришлось очень по вкусу, и через несколько абзацев — т.е. прошло минут 10–15 — «похмельные глаза <Вени>, еще недавно похожие на переваренные пельмени (не дай бог, читатель забыл, чему сочинитель только что уподобил орган зрения персонажа!), стали красными, почти пригоревшими, словно их положили на раскаленную сковороду». Красные пригоревшие глаза на раскаленной сковородке... Да эта штука посильнее — чего, решайте сами!..
Пельменно-глазная тема в конце повествования звучит значительно строже, я бы сказал, почти монументально: вновь является Веня, «не пивший четыре дня, с глазами, как примороженные пельмени». Веня с глазами — отлично сказано, хотя отдает ранним Маяковским: «мы — с лицом, как заспанная простыня...». Простыню, скомканную, мятую, несвежую, — представляю, но как выглядят глаза, похожие на примороженные пельмени, — что вообразить-то? Открываем словарь. Так, приморозить — дать примерзнуть одному к другому; прикреплять, присоединять к чему-л. благодаря действию мороза. Гм, один глаз примерз к другому? Звучит жутковато, но малопредставимо. Еще: немного, слегка отморозить, заморозить. Глаза похожи на слегка при-/от-/замороженные пельмени. То есть они твердые и холодные? Твердый и холодный взгляд/глаза — это я понимаю, но при чем тут, черт возьми, пельмени?! Впечатлительный читатель, боюсь, может навсегда отказаться от китайско-финско-русского блюда: пельмени в тарелке станут щуриться, моргать, пялиться, зыркать, подмигивать... Мне же хочется воскликнуть: «Умри, Захар, лучше не спельменишь, виноват, не напишешь!» — но я подавляю это спонтанное желание, поелику нас ждет еще немало открытий чудных, способных поспорить за верхнюю строчку в хит-параде беллетристических находок популярного автора.
Я прохожу мимо таких очевидных изысков, как «видел краем зрения»; «осталась звучать рычащая, звонкая буква» (разница между буквой и звуком обычно постигается в начальной школе — что уж говорить о филологе с высшим образованием!); «дрожало и вибрировало» (иногда стоит заглядывать в лексикон, на худой конец — в словарь); «усевшись на зад» (кто б рискнул усесться на перед!); «дорога, выложенная на месте бывшей узкоколейки» (дороги не выкладывают, т.е. не извлекают, как фокусник кролика из цилиндра, а прокладывают, иногда мостят); «нарастание беспрестанного, косноязычного мата» (косноязычный: 1. страдающий косноязычием; 2. невнятный, неясный (о речи); 3. перен. изложенный, написанный плохим стилем, с языковыми ошибками); «полувзмах брызговиков» (брызговик, или фартук колёсной арки, — деталь автомобиля, велосипеда или мотоцикла, обычно сделанная из резины или пластика, предотвращающая вылетание брызг, снега и мелкой щебёнки из-под колес; обычно крепится к задней части крыла, сочинитель же имел в виду дворники); «блинцы с <...> темным изразцом по окоему» (устар. окоем значит горизонт), «стражи дорог» и «стражи правопорядка» (соответственно гаишники и просто милиционеры; первые, значит, сторожат/охраняют дороги, вторые — порядок общественных отношений, закрепленный правовыми нормами?), «конвульсивно дрожали конечностями и отсвечивали <...> злыми глазками» (дрожать всем телом можно, а вот частью оного? он дрожал левой ногой? глазки могут ли отсвечивать, т.е. отражать свет, покрываясь бликами; отливать, отблескивать каким-либо цветом; 2. создавать блики на какой-либо поверхности; отражаться в чём-либо, на чём-либо?), «заглянул возбужденной мордой» (держите меня!) и т.д., и т.п.
А вот обещанное гастрономическое — внимание: не для слабонервных! Проголодавшийся герой мечтает: «Сырную сосиску отварю. Когда ее варишь, — вода становится мутной, словно туда добавили бельевого порошка... А утром из кастрюльки пахнет, словно там утонула усталая, полинявшая мышь с ослабленным иммунитетом...». Ладно, бельевой порошок вместо общепринятого стирального — пусть его. Но мышь, мышь! В основе образа, очевидно, лежит фразеологизм «где-нибудь <в доме, кладовке, холодильнике, кармане и пр.> мышь повесилась/удавилась» со значением ‘совершенно пусто’. Так и стоит перед глазами несчастный грызун, впавший в глубокую депрессию вследствие хронического недоедания, нехватки витаминов и отсутствия перспектив, — словом, проще удавиться! Но, во-первых, право свести счеты с жизнью таким способом уже отдано автором Хомуту — деревенскому меланхолику, наложившему на себя руки назло сыновьям, а во-вторых, где ж веревку-то мыши достать! Не на собственном же хвосте вешаться! Приходится действовать в русле отечественной традиции, идущей от карамзинской «Бедной Лизы»...
Впрочем, не в мыши сила — в чуткости носа героя (и автора?): по вони из кастрюльки определить не только жизненный тонус и состояние шерстяного покрова утопшей, но даже поставить диагноз. Понимаешь ведь, что не так просто все это далось, где-то набирался же Санькя опыта.
Мне даже жалко его стало: сколько, думаю, парню хлебнуть пришлось. Точнее — перенюхать мышей: живых и дохлых, оставивших юдоль земную в силу естественных причин и суицидальным путем, здоровых и больных, простуженных и чумных, мокрых и сухих, сытых и голодных!.. Да с таким нюхальником — в таможню наркоторговцев искать, на границу — вместо Джульбарсов: ни одна вражина не проскочит! Или в Роскомнадзор — санкционный сыр вынюхивать. И ведь везде польза не только родине, но и себе, любимому, — глядишь, заработал бы себе на харчи из дорогого супермаркета, и грабить никого не пришлось бы да и революций не затевать...
Смею уверить, в моем экземпляре «Саньки» нет ни одной (!) чистой, т.е. свободной от подчеркиваний, восклицательных знаков и «вопросительных крючков», страницы. И восклицания мои вызваны отнюдь не восторгами умиленья...
Иной критик, однако, готов оросить благодарными слезами обороты вроде: «прошел дождь, тихий, мягко прошуршавший, веселый и нежный, будто четырехлетний мальчик проехал мимо на велосипеде». Я не виню критика — может, ему просто по-человечески хотелось найти «капельку солнца в холодной воде», и помстилось ему: вот оно, свежее, истинно прилепинское. Полноте-с: дождь прошел, будто мальчик проехал. Пропрыгал, будто прокатился. Пробежал, будто прополз. Прогудел, будто протарахтел. Слезы тут, конечно, сами собой наворачиваются — обрыдаешься...
Что же касается свежести, то и тут, сдается мне, потянуло осетриной второй свежести. Напомню:
Я хочу быть понят родной страной,
а не буду понят —
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь.
Вот от этих строк веет свежестью — и верится, и плачется, потому что настоящее, свое, выстраданное...
Читая же «Санькю», я постоянно чувствовал нечто подобное тому, что и заглавный герой в привокзальной забегаловке: «... мясная начинка у пельменей была заменена тщательно пережеванной бумагой, скорей всего промокашкой». (Начинка у пельменей? Может, в пельменях или вообще обойтись без предлогов и без пельменей? Или без начинки? Вариант: «казалось, мясо в пельменях за/подменили...». Но это так, к слову. В школе мы плевались из трубочек жеваной бумагой — разницы между промокашкой и обычным тетрадным листком не замечал. Но не спорю: у героя с таким носом, возможно, столь же чувствителен и язык. А еще воображение рисует артель «жевунов», старательно превращающих кипы промокашки в начинку для пельменей...)
Пережеванная бумага вместо настоящей пищи, подделка, не вымысел — выдумка, к тому же далекая от оригинальности. Можно, например, сопоставить «Санькю» с посредственным романом Л. Андреева «Сашка Жегулев», герой которого, ничем не примечательный гимназист Саша Погодин, становится «идейным» разбойником, — кстати, у него, как и у прилепинского Саньки, «особенный» отец — генерал, и пьющий — «до беспамятства и жестоких, совершенно бессмысленных поступков». Дарю идею досужему специалисту по современной литературе — для статьи, а то и раздела в монографии сойдет. Правда, не исключено, что прилепинско-андреевские параллели — простое совпадение, на которые так щедра жизнь и в которые не верит орденоносный теле-дятел.
Слезинка зверёнка
Но есть в книжке Прилепина фрагменты, явно выполненные по известным лекалам. Например: «... из парка, словно его вспугнули, выбежал Позик — и несется к зданию. Ему кричали вслед, грубо и зло, он не останавливался. Раздался выстрел, Позик упал, заверещал жутко. Саша видел, как он, скрючившись, держался за ногу… и кровь была различима на снегу. Позик вывернулся в сторону стрелявших и погрозил маленьким своим, дрожащим кулачком».
Тут Прилепин в своем репертуаре: несчастный ребенок, почти сирота... У любителя мелодрам в этом месте должно защипать в носу — вот уж страница слезами обильно кропится... Хотя Позик, мягко говоря, не подарок: достаточно вспомнить, как он, желая насолить своему мрачно-сентиментальному брату, любящему цветы, «периодически поливал какой-нибудь цветок шампунем, смешанным, например, с мочой, уксусом и самогоном». Да за такое — не за цветочки в Негином садочке, конечно, а за смешанный с мочой самогон (как он оказался в городской квартире у непьющего Неги?) — убивают из рогатки! Ну да ладно — грех геройски смывается кровью. Только вот геройство, увы и ах, второй свежести — вот оригинал:
«Но вот одна пуля, меткая и коварная, настигла храброго мальчугана. Гаврош зашатался и упал. С баррикады раздался крик ужаса. Гаврош приподнялся, тонкая струйка крови стекала по его лицу. Он поднял обе руки кверху, взглянул в ту сторону, откуда раздался выстрел, и снова запел. Но кончить куплет ему не удалось: вторая пуля навеки оборвала его песенку. На этот раз он упал лицом на мостовую и затих. Маленький мальчик и большой герой был убит».
Гавроша мне жалко — как в детстве. И Петю Ростова — с его изюмом, голубчиком, неточеной саблей — жалко. Но к Позику я каменно-равнодушен. Вроде все — как у великих: тут тебе и мальчик кровавый, и кулачок вздетый, — а не забирает, хоть убейся. Причина тут во вранье — житейском и художественном. Кто стрелял? Явно не рядовой — приказа не было и быть не могло. Офицер? Дебилов, конечно, везде хватает, но чтоб таких?! Далее: вслед Позику грубо и зло кричали. Ага, как кричали, понятно. Интересно, что? Видимо: стой, такой-сякой-разэтакий, куда! Зачем? Чтобы остановить. Чтоб не лез, куда не надо, — спасти то есть. И — бац-бац! Этакое прицельное спасение.
Зачем автору понадобилась эта неуклюжая выдумка, я скажу чуть ниже, а пока приглядимся к позе Позика. Вывернулся. Погрозил. Маленьким. Своим. Дрожащим. Кулачком. Ни дать, ни взять — безумный Евгений: «Ужо вам, детоубийцы!» Пойдем по порядку. Вывернуться: 1. из чего. Крутясь, вертясь, выпасть. 2. То же, что вывихнуться. 3. Перевернуться внутренней стороной наружу. 4. Ловко повернувшись, выскользнуть, освободиться. 5. перен. Ловко выйти из трудного положения. Надо полагать, мальчик вывернулся наизнанку или ловко вышел из трудного положения.
Железным нервам Позика можно позавидовать: кровища хлещет, он верещит, скрючивается, держится за простреленную ногу, но находит в себе силы вывернуться и погрозить. Просто сказка! А вот еще сказочный момент. Санькя, у которого, как мы помним, «нюх, как у соба-ба-ки», демонстрирует еще одно суперкачество: разглядеть дрожание кулачка с расстояния в несколько десятков метров, — это, я вам скажу, не фунт изюму. Заметьте: кулачок грозит, т.е. уже совершает, так сказать, макроколебательное движение. Различить еще и микроколебание способен только «глаз — как у орла». Чему тут больше удивляться: зоркости героя или пристрастию автора к душещипательности! Самое изумительное, однако, то, что Позик так и застыл в фанерной монументальности — навсегда, бесповоротно: никто на помощь пацану не ринулся — ни менты, ни Веня, ни Олежка, ни Санькя! Санькя — такой нежно-внимательный к деткам! Напомню его дискуссию с Яной:
— Смотри, какой зверёк, — сказал Саша о малыше лет полутора <...>.
— Нет, это — зверок! — сказала Яна, улыбаясь, с ударением на “о”, — а зверек — это когда лет пять-шесть, острые зубки, быстрый взгляд, чумазый и уже умеет хитрить и даже немножко подличать.
— Да-да, — согласился Саша, — а это зверок. Зверочек, лапа».
Смысл замечания автора относительно ударения на «о» в слове «зверок» мне, честное слово, недоступен: где ж его (ударение) еще ставить-то там? Ну да ладно, оставлю на совести героини и «немножко подличать» — может, у нее колоссальный педагогический опыт, а то и по себе судит. Не особо принципиальна и лингвистическая невнятица: семантической разницы между зверком и зверьком нет — оба слова, являясь уменьшительно-ласкательной формой к зверь, обозначают одно и то же, зверок лишь сопровождается пометой устар.
Все это мелочи — как быть с Позиком? А никак. Отметив дрожащий кулачок названого брата, Санькя переключается на выполнение более насущных задач: отпускает Безлетова, сует в рот нательный крестик и изготавливается к стрельбе. Про малолетнего подранка, естественно, забывает и автор: Позик сделал свое дело — вышиб слезу из чувствительного читателя. Ну и молодец.
Прамать
Хотите еще одну порцию «пережеванной промокашки»? Пожалуйста:
«— Санек, позабавься! — вспомнил он <Веня>, — “позабавься” было его любимым словечком, имевшим множество значений, в этот раз оно значило: “Сейчас я тебя удивлю!”...» Прочитав это, я невольно вспомнил, как лет сорок назад бился в конвульсиях, наткнувшись в «Малой земле» на фразу: «Все смешалось в Цемесской бухте». Вряд ли авторы генсековских мемуаров обозначили таким изысканным способом ту огромного размера дистанцию, что отделяет литературу от макулатуры. Тем смешнее проговорка. Подобный же феномен — «что-то слышится родное...» — представляет собой «речевая характеристика» московского «эсэсовца», которая позволяет со стопроцентной уверенностью установить его фамилию — Щукин. А Венину бабушку (или мать?) звали Эллочкой — да-да, я о той, что «легко и свободно обходилась тридцатью словами», наиболее употребительными из которых были «Xo-xo!», выражавшее, «в зависимости от обстоятельств иронию, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворенность», и «Ого! (ирония, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворенность)».
Нельзя не признать, однако, что потомок явно уступает бабке. Ее «хo-xo!» семантически неизмеримо гибче, эмоционально богаче и ярче — живее! — нежели тусклое, если не сказать тухлое «позабавься». Звонкий, победный ямб междометия по мне куда привлекательнее ритмически маловнятного (то ли полуубитый хорей, то ли малохольный амфибрахий) глагола. Смотрите сами:
«Хо-хо, — воскликнула она, сведя к этому людоедскому крику поразительно сложные чувства, захватившие ее существо. Упрощенно чувства эти можно было бы выразить в такой фразе: “Увидев меня такой, мужчины взволнуются. Они задрожат. Они пойдут за мной на край света, заикаясь от любви. Но я буду холодна. Разве они стоят меня? Я — самая красивая. Такой элегантной кофточки нет ни у кого на земном шаре”».
На фоне этого великолепия Венин глагол предстает жалким дегенератом: «Позабавься, — ответил Веня <...> и это звучало не как “да, еще”, но как — “давай-давай, потом время придет, посмотрим...”». Только-то?
Что-то не очень веришь, что Веня действительно был способен придать любимому словечку «множество значений», тем более, что автор не утруждает себя расшифровкой прочих случаев его употребления. Справедливости ради отмечу, что один раз глагол прозвучал не в повелительном, а в изъявительном наклонении — воображаю, каких нравственных усилий это стоило юному ниспровергателю устоев! К слову сказать, печатью упадка отмечены и его поступки. Эллочка, как известно, все помыслы, силы и средства (преимущественно мужнины) отдала борьбе с Вандербильдихой, но борьбе — подчеркиваю! — творческой, созидательной: каждый вызов заокеанской соперницы получал достойный ответ в виде перешитого в модный дамский жилет нового пиджака инженера Щукина или переделанного из его же толстовки халатика, отороченного мехом мексиканского тушкана, собственноручно покрашенного миссис Щукиной зеленой акварелью, и т.п. Веня тоже борется с буржуазной культурой: в состоянии алкогольного опьянения разбивает лопатой снежное изваяние Санта-Клауса. Ни малейшего проблеска того, что ныне зовется «креативностью»! Приходится с горечью констатировать: как низко пал тип отечественного людоеда, о tempora, так сказать, о mores...
Плоды просвещения
Согласно закону компенсации вырожденцу Вене, носителю низового, массового сознания, должен быть сопоставлен некий высший, не побоюсь этого слова, идеальный тип борца. И автор не обманывает читательских ожиданий. Позабавьтесь (т.е. смотрите и трепещите!): вождь «Союза созидающих» Гоша Костенко — «бывший офицер и, как ни странно, философ, умница, оригинал»: «Костенко <...> очень любит слово “великолепный” и слово “чудовищный”. Часто их употребляет. Словно рисует — сочными мазками. Мир населен великолепными людьми или чудовищным сбродом. Чудовищная политика должна смениться великолепным, красочным государством — свободным и сильным».
Насчет бывшего офицера автор, конечно, загнул: любой дурак знает, что офицеры (суровый шмыг носом, предательски заблестевший услужливой слезой глаз, едва подавленный взрыд) бывшими не бывают. Я понимаю, что «Двенадцать» в момент сотворения «Саньки», возможно, только начали являться в смутном сне отечественному киномэтру, но к десятому-то переизданию у Прилепина было полно времени посмотреть означенный шедевр и внести коррективы в книжку. Ума не приложу, что за непочтительность, право! Кстати, а вдруг именно прилепинский идеологический огрех насчет бывшего-то офицера и вдохновил Михалкова на знаменитый афоризм? Неисповедимы пути творческой мысли: там кликнут — тут откликаются, один запоет — другие подхватывают, наверху скажут — внизу задумаются... И вдруг — сбой: не откликнулся младший товарищ на веское слово старшего наставника. Впрочем, это прегрешение, вольное или невольное, Прилепин с лихвой искупил в книжке «Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы»: что ни писатель, то и офицер, маршируют, в ружьецо попаливают да сабельками помахивают. Красота! Но я забежал вперед: «Взвод» я рассмотрю в следующей, заключительной части моих заметок.
Прежде чем вернуться к чудовищно великолепной доктрине загадочного Гоши, замечу: это имя носит манекен-тренажер для отработки навыков оказания первой помощи. Вспомнил я об этом недаром: если б манекен обладал способностью говорить, его речи вряд ли отличались бы от разглагольствований «эсэсовского» идеолога.
Судите сами. Про то, кем/чем населен мир, спорить как-то неловко: люди — они всякие бывают, каждый человек всяким бывает. Кажется, эту простую истину человек постигает еще в детстве. Здесь главный интерес представляет союз или: получается, что наша планета населена то homo erectus, то homo sapiens? Как понимать этот вздор? Никак: вздор в понимании не нуждается — ну, если только речь не идет о понимании профессиональных психиатров. Но эту пургу, виноват, «сочные мазки» несет «как-ни-странно-умница» Гоша Костенко, которого читают в подлиннике и переводах в обоих полушариях. (Но каким полушарием книгоиздатели принимают решение печатать такое?)
Следующий перл заставил меня пощупать свой лоб на предмет жара, а затем сильно ущипнуть себя — не сплю ли? — политика сменится государством. Как это? Лечение сменится больницей? Плавание — кораблем? Рисование — картиной? А еще государство оказывается красочным... Большой оригинал! Думаю, «выписав» такому «пятнашку», автор явно погорячился: 17-й нумер в Обуховской больнице Гоше в самый раз.
Но все это шелуха в сравнении с истинным перлом: Костенко «не стесняется говорить так просто» (куда уж проще!), потому что — внимание! — «как никто другой умеет говорить сложно: если это необходимо». Хорошо, что это говорится как бы от лица героя, а то я, неровен час, мог бы приписать сию сентенцию автору, и тогда... Я не знаю, что тогда, как не знаю того, как истолковать этот набор слов. Какую аналогию привести? Не стеснялся грызть корки, потому что, как никто другой, объедался картошкой фри? Не стеснялся спать, потому что, как никто другой, бодрствовал? Честно говоря, иногда кажется, что вместо левой ноги — ведь даже левые ноги порой, увы, устают — сочинитель «Саньки» прибегал к лапутянской машине, которая помогает самому невежественному человеку «писать книги по философии, поэзии, политике, праву, математике и богословию при полном отсутствии эрудиции и таланта».
Ну, в эрудиции Захару Прилепину отказать невозможно. Уже Егор Ташевский, герой «Патологий», узнав о 26 предшественниках, деливших ложе с его Дашей (чуть не сказал Клеопатрой), щеголяет цитатой из есенинской «Баллады о двадцати шести» (уместнее, пожалуй, выглядела бы параллель с гениальной поэмой «Двадцать шесть и одна» прилепинского земляка М. Горького). Культурный кругозор Саньки гораздо шире: он поминает Мережковского и Гумилева, семитов Бернеса и Утесова, «хохлов с фамилией, скажем, Гоголь, или, например, Чехов, или Булгаков», «поляка с фамилией Достоевский», «голландца» Блока (это тут еще Есенин подмигивает), а еще Куняева, «который, скорей, в татарву пошел родом» и даже — самого Лавлинского! (Вы не знаете этого звонкого имени? Как можно-с! Это ж сам Евгений Прилепин, он же Прилепин Захар, он же Лавлинский Евгений. В какую, однако, компанию поместил себя — ну, если, конечно, не считать Куняева — прям «на фоне Пушкина снимается семейство»!) Кроме того, в сознании Саньки — ближе к середине книжки — всплывает заговорная формула «суд судом, век веком», почерпнутая, видимо, в каком-нибудь фольклорном сборнике. Смесь покрепче Позикова раствора (примерный рецепт см. выше)! Утверждается, что после армии Санькя прочитал какие-то нужные книги, а в бессонницу ему «вспоминались книжки любимые». Но какие? Герой на сей счет нем, как пень, — да и на протяжении всего повествования он лишь раз берет в руки книгу — догадались, чьего изготовления? Нет-нет, не Евг. Лавлинского — это было бы чересчур! — безымянную брошюрку своего обожаемого Костенко, которую, правда, знает наизусть.
Не читает Санькя ни дома, ни в бункере, ни в долгих — «на перекладных собаках» — поездках в столицу. Даже жалко пацана — мозги-то у него явно отравлены филологической премудростью: он и фашизм «кипящим словом» наречет (позабавься, читатель!), и стишкам Костенко умилится, и даже покажет полуграмотному москвичу, где запятую ставить в надписи «мрази, мы вас ненавидим». Отмечу в последнем случае технический прокол Захара Прилепина. Если исходить из логики художественного образа, никогда не просыхающий Веня — реальный пацан, исполненный чувства собственного достоинства, а следовательно, истинный патриот, — никак не мог написать глагол-исключение без ошибки: только ненавидЕм. В следующем — котором уже по счету? — издании автору стоит это учесть. Кстати, Санькя мог бы вкратце рассказать дружку о знаках препинания при обращениях и особенностях правописания личных окончаний глаголов. Массовому читателю это тоже пошло бы на пользу.
Скрип скреп
А вот немассовому читателю «Санькя» пригодился уже в настоящем изводе. Видать, сидит где-то «недвижный кто-то, черный кто-то, читает “Санькю” в тишине» и, заметив, например, что популярный автор подмигнул кремлевским звездам, в очередной раз печатно воспроизведя испытанную пошлость («мочить в сортире»), мигнул благодарно в ответ. Я имею в виду пару словечек, вот уж несколько лет не сходящих с уст купленных и добровольных витий — вставателей-с-колен, которые они, вне всякого сомнения, позаимствовали в книжке Захара Прилепина. Слова эти — скрепы и сакральное. Пусть первое использовано без эпитета «духовные»: «Саша съехал по сиденью, расположившись почти полулежа, расставив в качестве СКРЕП ноги...» Пусть даже, как легко заметить, герой использовал ноги не в качестве скреп, а в качестве упоров — ладно, чего уж там, конь о четырех ногах, да спотыкается, а тут всего одна, да и то — левая! Ничего — главное, слово изречено и пошло гулять по всей Руси великой от финских хладных скал до пламенной Колхиды. Второе же вообще служит Прилепину для обозначения штабной комнаты в бункере, где работает неутомимый Гоша, а красавец и пижон Костя Соловый (скорее всего не только он) «использует под половые акты». Что за беда? Сакральное — это наше все, т.е. все — наше, даже то, что чужое...
Обсуждать центральную «эсэсовскую» идею — русским должны все, русские не должны никому, русские должны только себе — не берусь по одной причине: идиотизм не обсуждается, идиотизм — лечится. Иногда успешно. Даже массовый, как показал опыт послевоенной Германии. Вместе с тем, как показал опыт довоенной Германии, идиотизм, увы, исключительно заразен, тем более когда основные постулаты его сформулированы четко, с использованием минимального количества лексических единиц. В нашем случае всего 11 слов, из них «русские» и «должны» звучат трижды. Браво! Для Вени и ему подобных более чем достаточно — не обсуждать же с ним «Грядущего хама». И все же не могу не отметить, что «филологизм» мышления мешает как заглавному герою, так и основателю СС быть по-настоящему лаконичными — такими например, как их прямые предшественники, которым хватило для выражения сути своего учения всего трех слов: Deutschland über alles!
Совсем как огуречик...
Читая о похождениях прилепинского героя, я не мог отделаться от ощущения, что нечто подобное где-то уже слышал (я не о событийной канве — это, на мой взгляд, далеко не самое главное; главное — как и почему о бывшем и небывшем рассказывается; в конце концов это и становится тем что, которое является содержанием текста), и наконец вспомнил:
«Вот приходит он <Рауль> ночью в сад, в беседку, как мы уговорились... а уж я его давно жду и дрожу от страха и горя. Он тоже дрожит весь и — белый как мел, а в руках у него леворверт... <...> леворверт у него — агромадный и заряжен десятью пулями... <...> Ей-богу... было это! Все было!.. Студент он... француз был... Гастошей звали... с черной бородкой... в лаковых сапогах ходил... разрази меня гром на этом месте!»
Прав, убийственно прав Барон — это все из книжки «Роковая любовь»: и леворверт агромадный, и студент-француз Рауль-Гастон, и его черная бородка, и патетические клятвы любовников. Да и сама рассказчица, кажется, не очень-то уверена в правдоподобии своей истории. Может, именно потому она так яростно настаивает на лаковых сапожках своего соблазнителя — хотя, кто знает, не сочинились ли они как-то сами собой и уже потом в них поверилось? Но удивительное дело: чем отчетливее мы осознаем правоту Барона, тем сильнее верим — Насте. Не ее выдумкам — ей самой, чувствуя за словами настоящее, человеческое, пусть исковерканное, надломленное и — обреченное. Но еще теплое, страдающее, еще живое...
А вот Захару Прилепину — со всем его кровавым натурализмом, матом, пожарами, елейными старичками и тасканием гроба по снежной целине — верить не могу. Не получается. Потому что человек ему совершенно неинтересен. К людям он — оптом и в розницу, так сказать, — глубоко, тотально равнодушен, как Санькя к подстреленному Позику: не бросился спасать «младшего брата», не крикнул чего-то ободряющего вроде «Ты держись там!», нет. Увидел дрожащий кулачок и — переключился на выполнение новой задачи. Это не онегинское «кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей», поскольку, в целом презирая род человеческий, «иных он очень отличал и вчуже чувство уважал». Это и не печоринское вызывающее, внешне доходящее до цинизма равнодушие к радостям и бедствиям человеческим — сама демонстративность заявлений «странствующего офицера, да еще с подорожной по казенной надобности», свидетельствует о невыносимо-горькой, смертельной, взыскующей тоске по человеку, которого, может быть, нет, да и не было никогда... Да, конечно, Онегин и Печорин — литературные герои, но по крайней мере в этом аспекте они отражают сущностные особенности мироощущения своих создателей. Прилепин же просто не придает человекам значения. Никакого. Думаю, когда-то он сделал для себя важное открытие: главное в книжках — персонажи, нет персонажей — нет книжки, — и пустился их штамповать, следуя рецепту, усвоенного в нежном возрасте с молочным супом и бабушкиными каравайчиками:
Точка, точка, два крючочка,
Носик, ротик, оборотик,
Палки, палки, огуречик —
Вот и вышел человечек!
Не исключаю, однако, что автор «Саньки» использовал такой вариант:
Точка, точка, запятая,
Вышла рожица кривая (далее — как в каноническом тесте).
Не могу вспомнить наверняка, было ли там что-то еще и про пупочек, — во всяком случае я у своих человечков непременно обозначал пупки жирной точкой, так же как Прилепин нарисовал пупочек Яне в эротической сцене.
Криворожие человечки исключительно удобны: во-первых, они дают необходимый листаж без необходимости что-то там прописывать, нарисовал одному улыбку бесноватую, другому — улыбку звероватую, и вся недолга! Во-вторых же... А что, вам мало во-первых?
Человечкам можно пририсовать какие-нибудь предметы, например, лимон. Вот Яна, «сузив глаза, высосала дольку лимона, не морщась». А вот Санькя — он просто сжимает в руке лимон, словно желая его выдавить. А потом его — Санькю — берут, а лимон — сублимация Яны — покатился по асфальту. И является Вера — та «выпила <водки>, скривилась, закусила лимоном и скривилась еще больше». Совокупляясь с дважды скривившейся «человечкой», герой вспоминает лицо Яны, которая давеча, засыпая после бурного соития, называет секс-партнера не Сашей, а Гошей. Вспомнилось: «— (восторженно) Хорошо-то как, Маша! — (обиженно) Я не Маша!.. — (примирительно) Все равно хорошо!» Вот тебе и лимон, пардон, я хотел сказать — психологизм.
Слово, которое было...
«Лучше всего у него <Прилепина> получается писать не о войне, не о революции, а о любви, дружбе, нежности», — уверен Сергей Беляков. Да ну — какая-такая любовь и нежность у криворожих? Секс и — ничего личного. Да и секс-то написан по методу «точка, точка, два крючочка, носик, ротик, оборотик». Вот образец:
«— А ты блудливый кот <...>
— Нет.
— Тогда… тогда ты поджарый и жадный кобель.
— Нет, не я…<...>
— А почему ты блудишь, кот? <...>
— Ах, это я? А я думал, что это ты. Крутишь своей попкой. Зачем ты крутишь?
— Это неосмысленно получилось.
— А по-моему, очень осмысленно.
Яна задумалась. Облизала быстрым язычком губы.
— У тебя очень красивая эта твоя… вещь… Я подумала, как замечательно она будет лежать внутри меня, такая стройная… И я кончила, да».
Что тут сказать? То, что на сексуальном фронте Яна даст тысячу очков вперед Жанне из Домреми, это факт такой же непреложный, как и расстояние, отделяющее любовь от осмысленного кручения попкой и раздумий о том, как некая красивая вещь будет лежать внутри (тысячу извинений: лежать???).
Думаю, читатель не мог не заметить, что на протяжении этих заметок я называл «Санькю» книжкой. Разумеется, я делал это намеренно: «Санькя» — не роман, не повесть, не рассказ. Это пара сотен страниц, испещренных словами. Книжка, не ставшая книгой. Причина одна — отсутствие мысли. Той любимой, по слову Толстого, мысли, что, зарождаясь в первых тактах, зреет, полнится жизненными соками, крепнет и — шевелит ум, зовет к соразмышлению и сочувствованию знакомому незнакомцу — человеку и, то издеваясь и раздирая в кровь, то согревая и лаская душу, неустанно пробуждает в читателе человека. Эту мысль называют по-разному, но мне больше всего по душе имя — правда.
... И все же в этой книжке я обнаружил одно слово, которое, как мне кажется, звучит щемяще-искренне и правдиво, слово, которое действительно могло вырасти в настоящее, честное Слово о жизни, но, увы, заглохло, не набрав цвета. Слово это — САНЬКЯ.
Иллюстрация LSP-TOON