ajvPY7tR2LkaNBemH
Свечник

Больше о прошлом Мокшина ничего не известно, даже не пытайтесь спрашивать. Теперь он работает свечником в одном из храмов, своим видом напоминающим типичный Дом культуры с надстроенной звонницей, так схожей с лагерной вышкой. / Иллюстрации: Анастасия Костина

Мокшин работает свечником в храме, но никак не может обрести веру, как будто ожидая с неба приказа для следования по новому сложному пути, который он видит во снах. Он помнит каждого человека, за которого поставлена свеча, — мертвых и живых — и видит в свечах людские судьбы. Мошкин отрекся от всего телесного и притворяется немым, общаясь только с уличной собакой Найдой. Давно в прошлом герой рассказа Дениса Сорокотягина «Свечник» изменил любимой женщине, и после этого почувствовал, как его всего сковал лед. И это ощущение вновь к нему возвращается.

1.

Мокшин замерзал и буравил взглядом, как ледорубом, свои белеющие чресла. Ему было холодно, до слез (колкие льдинки на ланитах) жалко себя, стоящего посреди Большой Бронной в чем мать родила.

Он снова леденел и удивлялся повторению ситуации, переводил взгляд на идущих мимо людей, не обращавших на Мокшина никакого внимания.

Бронная лучилась солнцем, пылила в глаза дорогими тачками, витринами бутиков, мужиками с сальными глазами и кобелиными чреслами, готовыми состыковаться с передутой раскрасавицей, одиноко сидящей на веранде и пьющей просекко.

Почему вокруг лето, а внутри меня разрастается льдина — говорил Мокшин в шумящую немоту вокруг. Холод захватывал все новые территории мокшинского тела, парализовав сначала его плоскостопие (и, кажется, навсегда его выправив), потом поднялся к голеням, пощекотал вздувшиеся наметки варикоза (Мокшин еще не знал) и вот уже дошел до чресел.

Мокшин понял, что это все Марина, ее рук дело, точнее, рта, выкрикивающего в подъездный коридор что-то на древненервическом. Мокшин не знал этого языка и вырвал из контекста только две конструкции — «больше ни с кем не сможешь», «смотри, не замерзни там».

Почему не бедра, а чресла? — на этот вопрос Мокшин тоже не мог ответить. Он давно уже относился к своему телу безотносительно, и чтобы хоть как-то ощутить свое присутствие в пространстве, нарекал (именно так) части себя — старыми наименованиями. Наверное, так же возвращают названия улицам: была Богоявленская, стала улица Красных Комиссаров, или наоборот, в зависимости от того, каким глазом нужно сейчас смотреть на мир, правым, левым, или, вообще, отказаться от привычных «очей» (любимое) и нащупать в себе зачатки третьего, провидческого ОКА — все вижу наперед, но делаю вид, что слеп.

Именно третий глаз, пробившийся в одно из весенних утр, первым увидел когда-то Марину, оказавшуюся каким-то образом на коленях у Мокшина в поствечериночной истоме — кто ты, откуда, Спящая красавица (без преувеличения, Марина была и есть — огонь).

Мокшин разбудил Марину поцелуем, она не сразу поняла, чье лицо нависло над ней, и почему у этого лица три глаза, и что столько пить вчера не следовало, и что любовь прежнюю она наконец вырвала из сердца. Марина была готова открыться новому. Глаз напротив моргнул, одобряя поток Марининых мыслей, и предложил вина.

— Я гол как сокол (без одежды и денег), а людям до меня никакого дела. Да и люди ли они все? Я — точно не-е-е-т — Мокшину было трудно говорить, дышать, лед сковал живот (жировая складка напоминала забытый в морозильнике холодец), перебросился на руки (две гигантские сосульки, отломи — отвалятся), на шею (кадык как бугор), на лицо с застывшим (от крика — Маринааа) ртом, на данные от рождения, остекленевшие не от смерти, глаза.

Мокшину было трудно говорить, дышать, лед сковал живот (жировая складка напоминала забытый в морозильнике холодец), перебросился на руки (две гигантские сосульки, отломи — отвалятся), на шею (кадык как бугор), на лицо с застывшим (от крика — Маринааа
Мокшину было трудно говорить, дышать, лед сковал живот (жировая складка напоминала забытый в морозильнике холодец), перебросился на руки (две гигантские сосульки, отломи — отвалятся), на шею (кадык как бугор), на лицо с застывшим (от крика — Маринааа) ртом, на данные от рождения, остекленевшие не от смерти, глаза. / Иллюстрации: Анастасия Костина

Лишь третий глаз моргал и, кажется, единственный поддерживал работу вялого мокшинского сердца, выполняя и функции мозга. Снова, как и в то, первое оледенение, именно ОКО спасло его, увидев в незнакомой, ничем не примечательной девушке на улице черты Марины. Эта незнакомка была лишь функцией, фактурным подобием той, как выяснилось, главной женщины в жизни Мокшина. Третий глаз смотрел на Марину-не Марину и вымаргивал просьбу о прощении, те самые банальные, замусоленные слова, слово, и лед постепенно таял, отступал, и кровь оживала и заново училась течь по венам уже одетого Мокшина, бредущего куда-то по Бронной, делающего глубокий вдох (свобода, ты ли?) — мол, пронесло, как будто и не было ничего. Только испарина на лбу, на челе, подтверждала реальность произошедшего.

2.

Больше о прошлом Мокшина ничего не известно, даже не пытайтесь спрашивать. Теперь он работает свечником в одном из храмов, своим видом напоминающим типичный Дом культуры с надстроенной звонницей, так схожей с лагерной вышкой.

Сначала был храм начала XX века в стиле модерн, потом произошла извечная трансформация храма то в склад, то в гараж, здесь — в ДК со всеми из него вытекающими песнями, танцами, кружками и драками; в девяностые, после почти двух десятилетий простоя, руинизированное здание вновь передали патриархии, которая и восстановила храм, обретший теперь гибридные черты повидавших времен. Говорить о таком круговороте уже порядком наскучило, кажется, выбраться из этого замкнутого круга, уробороса, пожирающего собственный хвост, не представляется возможным.

В храме Мокшин наконец отогрелся от прежнего оледенения, забыл о том, что когда-то в его жизни была Марина, да и, вообще, какая-либо другая женщина.

Мокшин силой каждодневной придуманной самолично молитвы, почти монашеской аскезой (пост соблюдал не всегда) отрекся от всего телесного, он — переродился. В обязанности свечника входило то немногое, что он мог совершать в своем новом состоянии, довольно-таки ограниченном с позиции светского человека (юродивость) и безграничном с позиции человека глубоко верующего — внимательно следить за свечами и их горением, поправлять вдруг накренившуюся свечу (все боялись, что храм сгорит, запуская глотательный спазм уробороса), убирать догоревшие свечи, вернее все, что от них осталось.

Мокшин принципиально не гасил свечи до самого их земного конца, горение свечи — подобно молитве, ее нельзя обрывать на полуслове. В каждой свече Мокшин видел человеческую судьбу, и буквально само тело человека (свеча за здравие или за упокой — не важно). Где огонек — там голова, где ствол свечи — человеческое тело, по которому текут капли воска (Мокшин представлял, что это очистительные слезы так необходимого для каждого человека раскаяния). Свечелюди — так он называл их: ушедшие в иной мир и ныне здравствующие, они были поборниками его равного ко всем внимания, Мокшинского сердца хватало на всех.

Мокшин принципиально не гасил свечи до самого их земного конца, горение свечи — подобно молитве, ее нельзя обрывать на полуслове. В каждой свече Мокшин видел человеческую судьбу, и буквально само тело человека. / Иллюстрации: Анастасия Костина
Мокшин принципиально не гасил свечи до самого их земного конца, горение свечи — подобно молитве, ее нельзя обрывать на полуслове. В каждой свече Мокшин видел человеческую судьбу, и буквально само тело человека. / Иллюстрации: Анастасия Костина

Вот именно сейчас он смотрит на мать, которая, кажется, уже автоматизированными движениями собирает в горсть слезы, ее свеча горит в память о сыне, не вернувшемся с войны. Свеча отрицает невозвращение.

Мокшин видит огненное лицо солдата (он сгорел в танке), видит тело, вдруг подростковое, по которому бегут струйки пота: Евпатория, велосипедная гонка с другом на скорость, сколько будут ехать, рассекая воздух, столько будет и гореть материнская свеча.

Мокшин был бы рад показать все то, видимое только им, матери, облегчив ее тугую боль. Но Мокшин не знает, как это сделать. Он дал себе обет молчания. В храме все считают его немым, он ни разу не разрушил эту иллюзию. А ему и не хочется говорить. Зачем сейчас говорить? И как?

Вот как сказать об этом свечном чуде, уста не смогут, подведут, выйдет глупость, явный симптом сумасшествия, и его попросят уйти из храма, из спасительного приюта, ставшего теперь домом, кажется, что уже навсегда.

Но есть ли такая категория времени? Уроборос заглатывает собственный хвост и тоже не может ничего нам ответить.

3.

Круг общения Мокшина был довольно ограниченным. Баба Люба, работающая в церковной лавке, отец-настоятель, с которым Мокшин только здоровался (кивок головы), не брал благословения, не просил совета (немой совет, возможен ли?), и еще бродячая собака Найда, которая бродила возле храма в надежде на людскую милость. Мокшин всегда кормил Найду и только ей мог произнести в ответ на ее благодарный лай различимое только им двоим — «молодец».

Что удивительно, Мокшин никак не мог обрести ту самую веру.

Да, он работал в храме, исправно выполнял обязанности свечника, наделял свечи особым, но каким-то своим, понятным только ему смыслом. В голове Мокшина выстраивалась своя сложносочиненная система, можно ли это назвать новой верой, наверное, нельзя, об этом не пишут в духовных книгах, он многое читал, но нигде не нашел нужного для него ответа, а рассматривать свои воззрения (видения) в теоретическом ключе Мокшин и не думал.

Дело в том, что Мокшин ждал приказа.

Откуда-то оттуда, с неба. Храм для него был перевалочный пункт, место предварительной сборки себя для какого-то нового, невероятно сложного пути, который Мокшин часто видел во снах.

Он идет по нежной поверхности облаков в трезвой уверенности, что нет больше никакой боли, смерти, нет никаких иерархий и, страшно сказать, даже Бога нет, нет ничего высшего, есть одна непрерывная горизонталь, по которой идут люди, очень много совсем детей, и все они улыбаются друг другу.

На всей протяженности горизонтали — лето, без аномальных скачков температур, а в ветре, и в самой поволоке воздуха, обнимающего тебя со всех сторон — разлито море, и ты идешь как будто плывешь, и нет никакого риска утонуть. Там нет понятия семьи, мужского и женского, там нет довлеющей над всем руки силы, всё совершается без принуждения, в народе о таком говорят «все идет как по маслу», и происходит там — абсолютное ничего: другими словами, ничего там не происходит: нет никаких событий, есть одно интересное горизонтальное время-пребывание. Время там прибывает и не уходит.

Он идет по нежной поверхности облаков в трезвой уверенности, что нет больше никакой боли, смерти, нет никаких иерархий и, страшно сказать, даже Бога нет, нет ничего высшего, есть одна непрерывная горизонталь, по которой идут люди, очень много совсем
Он идет по нежной поверхности облаков в трезвой уверенности, что нет больше никакой боли, смерти, нет никаких иерархий и, страшно сказать, даже Бога нет, нет ничего высшего, есть одна непрерывная горизонталь, по которой идут люди, очень много совсем детей, и все они улыбаются друг другу. / Иллюстрации: Анастасия Костина

Мокшин просыпался с блаженной улыбкой, он потягивался на кровати, мечтая ступить хотя бы одной ногой на поверхность горизонтали.

Но он видел другое: вещественное, материальное. Мир раздирали войны, повсюду главенствовал закон конкуренции, разворачивалась человеческая трагедия думания только о самих себе и своих выгодах.

Мокшин получал зарплату, покупал еду, приветственно кивал немногочисленным людям, следил за свечелюдьми и все не слышал этого оклика — оттуда. Кто же будет кричать? Будет кричать сам Мокшин, но уже тот, вставший на поверхность блаженной горизонтали. Новый Мокшин кричит Мокшину-прежнему. Как только Мокшин услышит приказ, он поведет всех людей за собой: и ныне живущих и свечелюдей (за два года работы свечником он запомнил каждого, кому ставили за упокой).

Когда же наступит этот день? — стоял он и силой воспаленной мысли призывал ответ, по-гамлетовски опираясь на дверной косяк и не слыша визгливого голоса бабы Любы, мол, храм закрываю, пока, до завтра, убери тут все, по уму сделай. Мокшин насильно вырывал себя из мечтаний и кивал вслед уходящей, переваливающейся по-пингвиньи бабе Любе, и надеялся, что сегодня, после всех завершающих рабочий день приходских дел, ночь все же смилуется над ним и одарит его новым путешествием по горизонтали. Как давно этого не было. Он просил об этом Бога, в которого пытался поверить.

4.

Мокшин не мог уснуть без мелатонина. Он вычитал в каком-то журнале, что мелатонин — это спасение, и с тех пор выпивал по две таблетки, за тридцать минут до сна. У него была бессонница, это часто бывает у пожилых людей, к числу которых Мокшин себя добровольно приписал, хотя ему было всего 54 года, отметка, для многих мужчин символизирующая лишь конец продолжительной экспозиции и рывок к основной части и кульминации жизни, которую хочется оттягивать изо всех сил.

Мокшин жил в самом храме, в его хозяйственной части. Ему выделили небольшую каморку «раскольнического» типа (имеется в виду Родион, не религиозное течение). Кровать, тумбочка, здесь же в комнате подобие кухоньки, конфорка, кастрюля, сковорода, вилки-ложки, весь суповой набор. Туалет по коридору налево. Мокшин не платил денег за проживание, выполнял своего рода дополнительную функцию — сторожа, но делал это не с тем рвением и глубиной проработки, каким отличалась его свечная работа. В храм и в дневное время приходило очень малое количество людей, даже на службы, а в ночное он не интересовал ровным счетом никого, даже мирно спящего Мокшина, с восторгом ожидающего, когда же мелатонин развернется и введет его в глубокую фазу сна, и подарит ему встречу с горизонталью.

Сон все не шел, несмотря на выпитые две таблетки. Пить больше опасно, есть риск — не проснуться. Мокшин лежал на кровати и смотрел в потолок. Он выбрал точку и сверлил ее, видя, как оттуда сыпется невидимая побелка, цемент, и все на его Мокшинскую голову, все многослойности здания ДК, перестроенного немцами сразу после войны.

Вдруг Мокшин услышал однократный, но очень резкий звук, как будто где-то сорвалась резьба, дав отмашку для звучания музыки, которая набирала с каждым тактом обороты там — за пределами Мокшинской комнаты. Источник звука находился, по-видимому, в храмовой зале, пол пульсировал под ногами, ритмично отбивая басовые частоты.

Звучало что-то похожее на знаменитое «Не надо печалиться», но слов было не разобрать, и Мокшину показалось, что он услышал во всей этой невнятице слово «горизонталь» и уцепился за него. Открыв дверь, Мокшин увидел странную картину: это очень напоминало картинки из его сна: люди в одежде, которую носили очень давно (но в то же время не покидало ощущение, что она могла бы быть и сейчас модной), танцевали, забыв обо всем на свете, группировались, образовывали пары, кто-то стоял в стороне и ждал приглашения, кто-то отчаялся и грустил, но тоже как-то небезнадежно, все происходило по извечным законам танцплощадки.

И все это в храме, какой ужас и срам. Нет, Мокшин так не думал. Он сразу понял, что пространство выпустило из себя все то, что долго копило внутри, набухая, оно просилось наружу, ведь ничего не проходит и ничего не исчезает. Танцплощадка 70-х, старинный храм начала века, современный храм, все сваливается в одну священную кучу, и Мокшин нисколько бы не удивился, если бы сейчас через танц-площадку прошел крестный ход, и две дорожки — церковное песнопение и песня, напоминающая сразу все песни 70-х, — слились бы в одну какофонию, называемую нашей жизнью.

Люди без особых примет, даже без лиц двигались, но в то же время создавали иллюзию статики, застывая в фотографически выгодных позах и снова продолжая конвульсивные движения. / Иллюстрации: Анастасия Костина
Люди без особых примет, даже без лиц двигались, но в то же время создавали иллюзию статики, застывая в фотографически выгодных позах и снова продолжая конвульсивные движения. / Иллюстрации: Анастасия Костина

Мокшин не знал, что есть такая картина «Танец» Матисса, все это очень напоминало и ее настроение, и мизансценирование. Люди без особых примет, даже без лиц двигались, но в то же время создавали иллюзию статики, застывая в фотографически выгодных позах и снова продолжая конвульсивные движения, и Мокшину даже показалось, что в одной из фигур (правда, нет лица, что все усложняет) он узнал своего отца, который всю жизнь работал на металлургическом заводе и любил те долгожданные моменты коллективной разрядки, которые так не поддерживала его жена, мама Мокшина, но всегда отпускавшая отца на танцы, ведь он великолепно двигался, бил чечетку с детства и с ходу ловил новомодные движения, добавляя к ранее увиденным комбинациям свои элементы, так называемые «фишечки».

Да, это отец танцует, но как понять, точно ли он, лица нет, вместо — выбеленное ничто, как на картинах Малевича. Мокшин думал, что это так действует таблетка мелатонина, что все это причудливый сон, жаль, что сегодня без горизонтали, но ведь тоже хорошо придумано. Эти люди счастливы, или они мастерски притворяются счастливыми. Нет ни свечей, ни икон, полумрак, расцвеченный радужной светомузыкой. Красота.

Мокшин решил присоединится к танцу, начал выделывать какие-то нелепые движения. Он не пошел в отца: не был одарен пластической свободой, харизмой, обаянием. Он танцевал как мог, как велит ему его сердце, и если бы он мог позволить себе крикнуть, выйдя из своей роли — немого, то он бы это сделал, а может быть, и крикнуть, ведь вокруг нет знакомых лиц, все чужие и все настроены по-ло-жи-тель-но. И он крикнул.

Все танцующие вдруг остановились. Их безликости вдруг охватило пламя. Мокшин стоял посреди зала, а вокруг были уже не люди, а огромные, в сравнении с церковными, свечи в человеческий рост, у каждого свой.

Мокшин был готов услышать крики боли — ведь люди горят — но нет, тотальное молчание и звук сгорающих свечей, тот звук, который можно слушать бесконечно. То зрелище, режиссером которого выступает сам огонь, которое можно смотреть бесконечно.

Полновесные капли воска медленно скатывались на пол, образуя ровную корку, так тесто заполняет пространство сковороды, так лава захватывает все вокруг. Мокшин боялся обжечься, но ничто здесь не собиралось причинять ему боль. Свечелюди горели, Мокшин ходил между ними как в заповедном лесу, уже без боязни говорить. Мокшин аукал, он понимал, что все это продолжение сна, и теперь, заручившись этим пониманием, развязывающим ему и руки, и рот, и голосовые связки, можно не бояться сказать.

За одной из человеческих свечей Мокшин увидел Марину и выматерился от неожиданности. Свечи тут же погасли, одномоментно, и Марина тоже пропала, словно ее и не было.

5.

Мокшин проспал. Он не услышал будильник. Разбудила его баба Люба, готовая было вынести дверь с ноги, готовая было, честно сказать, вынести «этого юродивого» вперед ногами. Она по-матерински жалела Мокшина и думала, что, наконец, этот день настал и его неприкаянная жизнь здесь на земле завершена. И ждет его жизнь небесная.

Мокшин открыл дверь, на нем не было ни лица (старания Малевича), ни белья, ничего. Баба Люба сразу же закрыла дверь, «срамота-то какая, нализался он что ли, вроде непьющий был».

Мокшин действительно чувствовал себя пьяным: сигналы, посылаемые конечностям мозговым центром, доходили с явной задержкой. Потом с помощью какого-то импульса, исходящего извне, Мокшин, чистя зубы, воткнул в подмышку градусник и через время убедился, что температура у него повышенная, 38 и 2, видимо, просквозило вчера, он чувствовал, что дуло из-под дверей. Мокшин лег на кровать, хотел позвонить бабе Любе и попросить, чтобы она сегодня подменила его, присмотрев за свечами, но вспомнил, что он все еще нем. Собравшись с силами, преодолевая накатывающие волны озноба, он подошел к прилавку, сообщил обо всем бабе Любе, та махнула на него рукой, убедившись, что Мокшин талантливо симулирует грипп, наверняка, она тут же позвонит или уже позвонила отцу-настоятелю и обо всем ему рассказала, пошла на опережение, так сказать.

А Мокшин замерзал. Прямо как тогда, на Бронной. Забытое чувство оледенения вновь охватывало его с ног до макушки. В таком порядке:

Пята (пятка, нога)

Чресла (бедра)

Десница (правая рука)

Шуйцы (левая рука)

Длань (ладонь)

Выя (шея)

Рамо (плечо)

Очи (глаза)

Холод гулял по мокшинскому телу, оккупируя все новые и новые территории, накладывая слой за слоем парализующую мерзлоту.

— Что со мной… Неужели это все она. Эта Маринка. Ну что, что я ей сделал такого. Да, я не любил ее и изменил ей, ну и что с того, разве это…

И Мокшин понял, что носил в себе большой грех, кажется, уже давно отмоленный, но ведь только с виду, с поверхности, не вдаваясь в глубину. Вся его свечная теория, все тепло, исходившее от этого знания, не могло его спасти. Где та самая горизонталь, о которой он так самонадеянно мечтает, как ей возникнуть, если вопрос — не решен, правомочность измены не оспаривалась Мокшиным, «просто так вышло». В глубине его души, которая бьется о льдины, ища выход, одна лишь темнота нераскаянности. И надо искать причину не в Марине, а в себе самом. Это все, о чем Мокшин успел подумать до того момента, как решил встать с кровати. Это было непросто, Мокшин нес помимо себя свою оледеневшую часть (точнее, почти всего себя, исключая голову). Он по-командорски прошагал в коридор, туда, где находилась подсобка, там хранились метла, лопаты и он — спасительный для Мокшина — ледоруб. Хорошо, что в коридоре никого не было.

Мокшин вернулся в комнату, взял ледоруб в руки и начал колоть им лед. Он кричал, матерился, выкрикивал — «смотри, Марина, смотри», будто бы Марина находилась в одной с ним комнате и подбадривала его: «Давай, Мокшин, еще, еще поднажми, ну че ты, не мужик что ли, докажи мне, какой ты мужик, ну вот это другое дело, это тебе не на сторону бегать, Мокшин, что ты так смотришь на меня, руби лед, руби, давай, давай, а, вообще, все по заслугам, Мокшин, по заслугам».

Температура спала. Мокшин лежал в поту, напоминая много раз оплывшую, но так и не сгоревшую свечу.

6.

С момента оттаивания прошел ровно день. Жизнь Мокшина текла по-прежнему, без видимых изменений. Баба Люба из возделываемого в душе сочувствия не стала говорить ни о чем отцу-настоятелю и даже денег у Мокшина не попросила за прогулянную (пропитую, по ее мнению, смену). Вот такая баба Люба. Почти святая.

Мокшин стоял на безопасном расстоянии от храма и разговаривал с собакой Найдой, которая занималась все время его монолога говяжьей костью, но все слышала и, главное, все понимала. Найда, вообще, давно все поняла про человечий род в целом, а про Мокшина — и подавно, он, конечно, еще та головоломка, но легкая, ключ найден. Мокшина надо слушать и жалеть.

— Найда, я, наверное, из храма уйду, уволюсь. Хотя я тут без книжки работаю. Тут такое со мной творится, так и не расскажешь. А если расскажешь, скажут, все — ку-ку. Тут такая дискотека у меня в душе, разлад полный. И лед, лед, Найда, он ведь может в любой момент вернуться и опять… а если под рукой не будет ледоруба? Я, наверное, украду ледоруб, ой (крестится), ну, попрошу или куплю, на худой конец, пусть вычтут у меня из зарплаты. Я так больше не могу. Я ведь люблю ее.

Найда на миг оставила кость и подняла на Мокшина уставшие глаза все понявшего человека.

— Да не, не Любу, ты чего… я Маринку люблю, и она меня, вот только между нами лед… Кара какая-то…

И Мокшин заплакал так, как плачут немые. Это зрелище не для сверхчувствительных. Если бы баба Люба увидела эти его рыдания «в себя», у нее бы на месте случился гипертонический криз.

Мокшин вернулся в храм, на свое рабочее место, к гамлетовскому дверному косяку.

Гул затих, Мокшин посмотрел на свечи, которые теперь не казались ему свечелюдьми, это были простые свечи, которые люди ставят за упокой, поминая усопших. Но вдруг среди свечей, которые теперь для Мокшина были все одинаковыми (на одно лицо), только разными по высоте (до сих пор загадка, кто ставит эти свечи, если в этом храме почти никто не бывает, а люди уходят, уходят, уходят, а свечи горят, горят, горят), вдруг одна новая свеча привлекла его внимание.

Он увидел свое лицо вместо огонька. Да, это он, Мокшин. Ну себя-то он узнает из тысячи. Не может быть, когда? Когда лежал в температурном бреду, или когда рубил себя ледорубом, или же тогда во время этого странного танца, нет, наверное, когда увидел там Марину.

Потом он услышал плач. Баба Люба обнимала невысокого роста женщину в трауре и гладила ее по спине, каждое поглаживание приходилось на повторяемое по кругу — «молись», «не плачь», «молись», «не плачь».

Это она.

Мокшин хотел было подойти к ним, но не решился. Зачем, если все и так понятно. Значит, смерть. А он ждал приказа. Приказа, чтобы повести за собой людей в мирную горизонталь, в подобие Рая, и вот он теперь сам стал горизонталью. Интересно, его похоронили или… об этом они с Мариной не говорили, и, вообще, они давно не говорили с ней и были в разлуке, и вот… вот…

Он зачем-то зашел в уже бывшую его коморку, забрал вещи, зубную щетку, неужели там она тоже может пригодится? Наверное… И ждал Марину на паперти, когда она, наконец, выйдет из храма. Рядом с ним стояла Найда и, кажется, не обращала на Мокшина никакого внимания. Она все давно поняла.

И вот Марина вышла. Она была ослепительна красива в своем горе. В его горе. В их горе. Говори — как хочешь. Если бы кто-то прошел мимо них, по дороге в храм (ну кто-нибудь уже пройдите) и остановился рядом, взглянув на убитую горем, но не сломленную женщину и юродивого мужчину, подумали бы, что они — брат и сестра.

Марина поманила рукой Найду, та подошла к ней, виляя подпаленным где-то хвостом. Марина долго гладила собаку и все это время не плакала. Мокшин завидовал Найде, что вся эта ласка, предназначенная ему, достается ей. Как это несправедливо.

Марина смотрела в глаза Найде.

Найда смотрела в глаза Мокшину.

Мокшин смотрел на Марину.

На ее ланиты, очи, чресла, перста и т. д. и т. п.

И они пошли по горизонтали жизни. Сначала шли вместе, а потом каждый пошел в свою сторону. Здесь должна звучать та самая музыка из 70-х, говорящая о том, что «не надо печалиться». А мы танцуем и обманываемся, танцуем и…