В эссе, посвящённом книге «Ветер ярости» лауреатки премии «Лицей» поэтессы Оксаны Васякиной, поэт и теоретик искусства Роман Осминкин рассуждает о наблюдаемом сегодня феминистском повороте в культуре и социальном дискурсе, а также о новом языке, на котором можно говорить о насилии и других вещах, о которых раньше было принято молчать.
Книга Оксаны Васякиной «Ветер ярости» изначально была задумана и реализована как активистский жест — радикальное феминистское высказывание посредством поэтической речи женщины для женщин, причем, как на уровне дистрибуции — оригинальная версия «Ветра ярости» печаталась на принтере, вручную сшивалась и распространялась только напрямую в женские руки, — так и на уровне содержания: мужчины в текстах Васякиной не адресат, но постоянный объект внетекстовых референций.
Оксана обезоруживающе прямолинейно предвосхищает вопрос о том, не является ли публикация ее книги в издательстве АСТ предательством: она говорит, что когда Илья Данишевский предложил ей републикацию, она сразу согласилась. И дело не в тираже, говорит Васякина. Сарафанная практика распространения первого «Ветра ярости» позволила разойтись почти 3 тысячам копий. Такой же тираж был издан и в АСТ, поэтому говорить о радикальном скачке в популяризации поэзии Васякиной здесь нельзя — скорее стоит сказать о расширении социальной структуры читательской аудитории — купить книгу издательства АСТ может любой горожанин/любая горожанка в сетевых книжных московских и не только лавках.
Таким образом, с выходом книги тексты Оксаны Васякиной сразу обретают внешнее хождение вне условного феминистского литературного и активистского поля, а это налагает на них самые неожиданные прагматики прочтения и интерпретации.
Во время презентации книги в Центре Вознесенского становится очевиден метод Васякиной. В свернутом виде он присутствует в самих ее текстах, но при прочтении вслух, реализуется в полной мере, хоть голос поэтессы, конечно, в чем-то и подменяет читательскую работу по интерпретации. Метод этот можно обобщить как автобиографический сторителлинг. Каждый текст Оксана перемежает рассказами из своей жизни и жизней близких ей людей, что сопрягает поэтический модус высказывания с реалиями современной России.
Речь Васякиной бескомпромиссна и конфликтогенна, она не сглаживает противоречия, а по-хорошему заряжает негативной энергией. Риторика ее речи торчит швами наружу, чем сразу же и подкупает. Тем самым, Васякина выходит за рамки литературной прагматики, представляя деятельную модель личности — поэта-активистки, казалось бы неотделимой от стихов. Ещё чуть-чуть, и она загородит собой свои тексты, выскочит из них. Это речь, приходящая на руины справедливости, не верящая ни единому слову кроме фактов, ни одному голосу, кроме собственного феноменологического присутствия в конкретном месте и времени — будь то Сибирь нулевых или Кузьминки десятых. Поэтому и нету явной морфологической разницы между текстами Васякиной и ее изустным сторителлингом, которым она перемежает чтение текстов.
Более того — граница повседневной и поэтической речи из границы становится порогом, после которого только речевые маркеры или дейктические указания обозначают смену регистров, которые становятся подвижными и взаимно-обратимыми.
Поэзия органично, а вернее даже органически, «мускульно» возникает из говорения о жизни и о себе. Это аффективный модус еще не остывшей горячей речи — поэтического высказывания, находящегося в становлении письмом, но никогда не покрываемого этим письмом.
Носительница этого высказывания являет собой одновременно сингулярный и в то же время потенциально универсализируемый опыт: «Я родилась в Усть-Илимске. Это в Иркутской области. Мне кажется, я могу это повторять весь вечер, и этого будет достаточно», — говорит Васякина.
Поэтическая позиция заявлена как место для производства истинностного высказывания, места для производства истины. Она сгущается с каждой строчкой: жизнь женщины в постсоветской России — это череда сплошного насилия. Изнасиловано женское тело, изнасилован язык, на котором женщина могла бы хотя бы попытаться заговорить об этом, насилием пропитано все вокруг.

Риторическая машина Васякиной проводит нас через череду нарративов, объединенных общим чувством изнасилованности, выхолощенности, изъятости и невозможности больше молчать. Но это не плакатно-лозунговый крик, не декламаторская речь, а речь женщины, — первой среди равных, — говорящей о насилии столь прямо от лица именно женского субъекта как будто впервые (заметим, что поздний цикл Васякиной про мать разрабатывает другой женский способ говорения о смерти — без героизации и оплакивания).
Разорвать порочный круг насилия может только любовь — безрассудная или тихая, сильная или робкая, но необходимо присутствующая в ее текстах.
Можно упрекнуть Васякину в синтаксической и семантической гладкости ее поэтических нарративов — ведь переживание насилия это всегда травматический опыт, который не может не сказаться на способности к речи, не может симметрично переводиться в свидетельство отстраненного от своей травмы субъекта языка. И, более того, не является ли такое моментальное олитературивание бытовых жизненных фактов производной от современного медиа-протокола социальных медиа и сверхбыстрой аффективной коммуникации?
В ходе чтений Васякина, будто упреждая подобные сомнения, снова обезоруживает нас репликой, предваряющей чтение поэмы «Когда мы жили в Сибири»: «сейчас я прочитаю поэму, которая принесла мне миллион рублей». Или признается в собственной циничности перед чтением цикла стихов про мать, который писался поэтессой прямо во время ее умирания, чуть ли не в «ожидании смерти» (книга посвящена памяти Анжеллы Васякиной — умершей от рака матери поэтессы). Эта саморефлексия показывает нам, что биосоциальное «я» Васякиной не является симбиотически неразделимым от субъекта ее поэтической речи, а всегда сохраняет некий незаживающий шов По словам самой поэтессы, «поэзия — это не чистое место языка, а вылизанная рана, из которой еще сочится сукровица».
Но, может быть, дело еще и в том, что поэтика Оксаны Васякиной исходит не из формальных языковых экспериментов, намеренно выбирает не модернистский язык разъятости и цезуры и не постмодернистскую деконструкцию, а будто приходит извне языка.
Это может быть тот тип нового реализма конца ХIХ века (недаром стихи Васякиной некоторые называют прозаическими или вообще прозой), о котором писал Ролан Барт как о попытке слов указывать на вещи напрямую, в обход означаемых: мы и есть мир («знак расщепляется во имя восстановления во всей его полноте референта»). Такой реализм лишает знак трехчастности, а значит и разработки означаемых, но позволяет свидетельствовать от первого лица.
Это еще не остывшее, включенное свидетельство: поэтическая речь как идеал демократической речи, в которой нуждается сегодня каждая женщина, тщащаяся произвести первый речевой акт — преодолеть мышечную анемию и страх артикуляции. Это жест признания, облеченный в поэзию ввиду невозможности его реализации в правовом поле современной России (а также потому, что насилие как таковое не может быть полностью выражено средствами юридического дискурса).
Эту интенцию — говорить об опыте насилия без фигур умолчания, — и дает Васякина своим примером. Ведь большинство из женщин, матерей, сестер, жен, дочерей продолжают пребывать в немом, глухом стоне, доречевых муках рождения собственного акта высказывания, несогласия, радикального отказа, разрыва: каждой есть что и кому сказать.
Универсален ли язык Васякиной? Нет, но он в хорошем смысле вне-поэтичен, а это значит, может быть воспринят не только в поле актуального письма, а гораздо шире, находится на пересечении многих прагматик. Этическое в нем есть залог возникновения эстетического. Новая форма, язык возникают из необходимости артикулировать тот опыт, который прежде вытеснялся в зону эмоционального и иррационального, носительницы которого не могли публично поделиться своими чувствами и переживаниями не будучи пристыженными, осмеянными или непонятыми вообще.

Не приведет ли это к гипертрофированию этики и к жесткой привязке права говорить к степени уникальности и жесткости пережитого опыта? Или, если точнее, можно ли воспринимать поэзию Васякиной только лишь как свидетельство, может ли поэзия и должна ли вообще брать на себя функции суда, вменения вины и требования наказания? Я думаю все намного и сложнее и проще: так как говорение о насилии и чувствительность языка к насилию именно сегодня стали важнейшими маркерами смещения политического диспозитива в сторону феминизации социокультурного публичного поля, то такие поэты и активистки как Оксана Васякина, Галина Рымбу, Дарья Серенко и другие становятся одновременно носительницами и разработчицами не только поэтического языка, но и нового дискурса вообще.
Этот дискурс, — силами этих и других поэтесс, журналисток, правозащитниц и активисток, — сегодня проникает во все большее число неподатливых, но вынужденно осваивающих его российских институций — от масс-медиа до политики и права. Парадокс в том, что запретительные законы, посвящённые хоть «пропаганде гомосексуализма», хоть защите разных оскорбленных чувств, являются реакцией именно на этот дискурсивный поворот, на выход в публичное поле все большего числа прежде исключенных из него миноритарных групп, среди которых феминистская линия особенно настойчива и последовательна.
Еще десять лет назад такие поэтессы, как Елена Фанайлова (она написала предисловие к книге Оксаны) также являли собой модель прямой и неприкрыто ангажированной поэзии, свидетельствующей от лица женщины о насилии. Но предыдущее поколение — даже прогрессивных творческих субъектов, не говоря о российском обществе в целом, — не было готово к полноценному восприятию и распространению феминистских идей.
Редкие удачные примеры (направление киберфеминизма) — скорее исключения из правил, по большей части оставшиеся в поле современного искусства или привнесшие новые феминистские эпистемологии в академический дискурс, что, конечно, внесло свой важный вклад в общий сдвиг патриархального диспозитива.
Это все не значит, разумеется, что патриархат в скором времени будет побежден (слово гендер до сих пор отсутствует в российском законодательстве) — от дискурсивного сдвига к политической и культурной революции путь долгий и сложный, он наполнен постоянными контрарными откатами и агональными схватками.
Но это говорит нам о неслучайности того факта, что именно поэзия Васякиной оказалась важной не только для нового поколения эмансипирующихся российских женщин, но попала в нерв своего времени и обозначила наметившийся гендерно-освободительный сдвиг в современной русской культуре. Наша общая повестка сегодня — закрепить этот сдвиг и трансформировать его в конкретные изменения российского законодательства по защите прав женщин от закона о домашнем насилии до права на труд и социальную поддержку.
Иллюстрации: Злата Мечетина