Театральная ирония судьбы, или с Новым Годом, герр Дроссельмейер!

Казусы в балетном мире не редкость: то завистливые балерины подсыпят осколки стекла в пуанты, то пол на сцене окажется слишком скользким — и тогда падения перед полным залом не миновать. Уже немолодому солисту Большого театра Александру Матвеевичу не повезло вдвойне: он не просто опоздал на собственный спектакль, а увидел, как в любимом «Щелкунчике», которому он посвятил всю свою жизнь, его с лёгкостью заменили другим артистом.
Публикуем рассказ киприота Дмитрия Войтика, в котором вместо новогоднего подарка танцовщика ждала театральная подлянка, два Дроссельмейера избили друг друга прямо во время спектакля, а главная балетная сказка превратилась в самый страшный кошмар.
Тяжёлые дни случаются у всех, поэтому желаем вам справляться с любыми неприятностями, как это удалось герою нашего рассказа. С Новым годом! Мы знаем, что он будет лучше во всём, если мы его таким сделаем.
Александр Матвеевич Цикорский по балетным меркам слыл человеком немолодым. Он так давно разменял четвёртый десяток, что уже почти смирился с неизбежным началом пятого. Тем не менее, за былые заслуги и, как приятнее думалось самому Цикорскому, незаурядную физическую форму его по-прежнему ценили в труппе Большого Театра. К тому же покладистый нрав, отсутствие всякой конфликтности и некоторая рассеянность, принимаемая окружающими за черту исключительно милую, снискали ему тихую славу всеобщего любимца и просто хорошего друга. С годами эти качества приобрели хронический характер — Цикорский превратился в закоренелого и неизлечимого скромника. Вот почему он никогда не претендовал на звание театрального премьера или, боже упаси, заслуженного артиста. Почти два десятилетия на сцене Большого он исправно делал своё маленькое дело: мелькал на периферии и лишь изредка, да и то исключительно от щедрот режиссёра-постановщика, получал роль покрупнее.
Одной из таких ролей была партия советника суда и повелителя игрушек Дроссельмейера в новогоднем балете «Щелкунчик». Цикорский обожал эту роль, как обожают любимую женщину, которой к слову, за исключением, конечно, пары девиц из кордебалета и дородной продавщицы мороженного из магазина за углом, у него никогда не было. Да и что там женщина — ветреная, необузданная, сложная, непонятная, — а тут можно оживлять детские игрушки на глазах у сотен зрителей, да ещё на сцене величайшего из театров! Словом, большой ребёнок Цикорский в личной жизни был абсолютно счастлив. В виде особого исключения ему даже разрешили хранить дома сценический костюм — чёрный камзол с чёрными же панталонами и забавно контрастирующей на их фоне жёлтой жилеткой, и чехол ему справил самый дорогой — шёлковый, и чистил его самостоятельно два раза в неделю, к тому же щёточкой из беличьего меха. Нет, женщины в его планы определённо не входили, у Цикорского на них просто не нашлось бы времени. Так и жил он — счастливый и блаженный, наслаждаясь жизнью и вместе с тем благополучно её минуя.
Наступление очередного 31-го декабря ознаменовал солнечный лучик, пробившийся сквозь оконную толщу морозных узоров. Александр Матвеевич, по утреннему своему обыкновению, разомкнул правый глаз, но тут же зажмурился.
— Ну, здравствуй, солнце, — зевнул он и потянулся. Затем присел на кровати, вслепую нащупал тапочки и зашаркал в сторону ванной комнаты по видавшему виды паркету. Где-то за окном так же точно зевал и лениво потягивался просыпающийся Чистопрудный бульвар. У зеркала над раковиной Цикорский пришёл в себя окончательно. Он подмигнул собственному отражению, пригладил виски, выудил подушечное перо из растрепавшейся за ночь шевелюры, затем набрал полные ладони воды и — бррррррррр — смыл остатки сна с курносого и смешного своего лица.
Большие коридорные часы прозвонили семь, в солнечном свете просторной сталинской двушки сонно кружила вековая пыльца. Покончив с утренним туалетом и легко позавтракав, Цикорский, по предновогоднему своему обыкновению, достал из шкафа костюм Дроссельмейера, бережно разложил его на кровати и принялся за осмотр. Убедившись, что ни моль, ни пыль, ни какая иная зараза не коснулись святыни, он довольно хмыкнул, достал беличью щёточку и принялся за привычный свой ритуал.
На традициях держатся семьи, кланы, футбольные команды и прочие племенные образования, не говоря уже об общностях покрупнее. Иной раз верность обычаю может спасти целый народ, иной раз спасаться приходится от самого обычая.
Цикорский хоть и не являлся общностью и уж тем паче народом, но тоже не был чужд своего собственного маленького ритуала. Состоял он в нехитрой, но милой привычке каждый Новый Год писать письмо Деду Морозу со светлым пожеланием и выражением надежды на грядущее чудо. Верил ли в это чудо сам Цикорский? Навряд ли. Во всяком случае, в грядущее точно. Самое прекрасное, что может только случиться с человеком, с ним уже случилось — и называлось это Большой театр. Остальное имело характер исключительно ритуальный; если угодно, дань детству, когда маленький Цикорский, едва научившись писать, в первом же своём эпистолярном опусе выразил всё, что намечтал в невежественные годы яслей и младшей группы детского сада. Теперь, десятилетия спустя, мечтать было особо не о чем. Впереди ещё пара-тройка лет карьеры, а после можно и в хореографы. Здоровье есть, квартира на Чистых тоже. К тому же Новый год на носу. Ну что ещё человеку нужно для счастья?
От мыслей этих Цикорский улыбнулся и откинулся на спинку старого румынского кресла. Несмотря на внешние расслабленность и умиротворение, мысль его была напряжённой. Что писать-то? Грызть ручку даже в расположении самом благостном — занятие не из полезных, а всё шло именно к этому. Ещё минута раздумий и будет закушен колпачок. Ещё через пять это превратится в самоцель и тогда пиши пропало, а лучше вообще не пиши. Впрочем, в конце концов, Цикорскому всё же удалось что-то накрапать. Местами даже вдохновенно. А далее по многолетней накатанной: конверт, адрес — Лапландия — и, разумеется, марка. Таковая у Цикорского имелась. Да не абы какая, а дорогая и, судя по всему, редкая — китайская или японская, о чём свидетельствовали убористые иероглифы под изображением какого-то восточного божка или правителя. Слабый в востоковедении Цикорский не утруждал себя подобного рода мыслями. Да и какая разница, если марка — настоящее произведение искусства, вдобавок подарок самого Мотькина — нового премьера Большого и большого же любителя всякой экзотики. Одна только была незадача — марка никак не хотела клеиться на конверт. Сколько Цикорский её ни облизывал, ни слюнявил, всё без толку. Злосчастный зубастый прямоугольничек упорно не желал занимать место, положенное ему правилами почтового кодекса, и в итоге был укрощён только при помощи канцелярского клея. Удивительно, во время этих ожесточённых манипуляций обыкновенно эмоциональный и чувственный Цикорский не только не выказал даже подобия раздражения, но напротив — испытал нечто сродни буддийскому умиротворению. С блаженной улыбкой он взглянул на кривой результат своих усилий. Затем вытянул руку против окна и, щурясь от солнечных лучей, стал рассматривать прозрачную смоль застывающего на пальце клея. Настроение из просто хорошего превратилось в превосходное. Но тут звякнул мобильник. Номер был незнакомый.

— Алло, — Цикорский подумал, что это кто-то из театра.
— Сашка! — донеслось с противоположного конца линии, — С наступающим тебя!
— Простите, а кто это? — насторожился Александр Матвеевич, который последний раз был Сашкой ещё в балетном училище, лет 20 назад.
— Как это кто? — голос заиграл радушно-удивлёнными обертонами, — Это я Коля Сухарев. Питер… Подьяческая, помнишь?
— Аааа… — вспомнил Цикорский. Звонил его не то чтобы друг, — друзей, равно как и женщин он при себе не держал — но довольно хороший знакомый. Коля Сухарев был неудачником. И бабник так себе, и актёр на троечку. Преуспел он только в эстетическом алкоголизме и художественном попрошайничестве, когда заканчивались деньги на выпивку.
— Я это, я в Москве сейчас! — трубил Николай, — С другом. Большая шишка! Так что деньги есть. Давай встретимся. Я угощаю.
— Чем? — опешил Цикорский, — вернее, где? — исправился он тут же, бросив взгляд на часы.
— Да тут, недалеко от тебя. Баня в Кисельном переулке!
— То есть баня? — предложение было настолько неожиданным и нелепым, что Цикорский даже не успел толком удивиться.
— Нормальная баня, — не унимались на том конце, — Такая, с вениками! Так ты как, с нами?
— Стоп, стоп, стоп! — Цикорский, наконец, что-то осознал и принялся возражать собеседнику, а на самом деле собственному отражению в полированной дверке шкафа, — Коль, я не могу в баню. У меня сегодня «Щелкунчик». Новогодний, между прочим!
— Ой, да ладно тебе. Тоже мне, прима-балерина, — заржал Сухарев, — Попаримся, поговорим о том о сём. Кости свои старческие разомнёшь. В Мариинке, говорят, все балетные в баню перед концертом ходят. Тренд! К тому же, — Коля перешёл почти на шёпот, — Друг мой — не какая-то грязь из-под ногтей, а депутат питерского законодательного собрания! И офигенный мужик к тому же. Давай, к девяти у твоего подъезда, а там пешочком пять сек.
Цикорский был сломлен такой дружественной бесцеремонностью и почему-то согласился на странное предложение своего питерского знакомца. К тому же его немало заинтересовал «тренд» мариинских танцовщиков — отчего бы не попробовать, раз угощают. Александр Матвеевич собрался, по старому обыкновению своему надел костюм Дроссельмейера, чтобы сразу после бани отправиться на репетицию, а по пути как следует вжиться в роль. Сверху накинул тяжёлое пальто с меховым воротником, напоследок пригладил волосы перед зеркалом в прихожей и открыл входную дверь.
Баня находилась неподалёку от Чистых. В Большом Кисельном переулке. Была она неприметной и фасадом скромной, оттого элитарной и недоступной для праздных любопытствующих — настоящее парное пристанище депутатов госдумы и воришек помельче. Колонный зал пестрел фресками под античность, мраморный бассейн размером с небольшое озеро пришёлся бы по душе не только римским патрициям, но даже значительно превосходящему их богатством районному прокурору или какому иному народному слуге. Словом, обстановка была пошловатой, вызывающе роскошной, но ни дать ни взять — царской.
— И откуда такие деньги, Коля? — спросил Цикорский, с прищуром опытного топографа, склонившись над гладью огромного церемониального резного стола в тщетной попытке разглядеть хоть одну трещинку или зазубринку на его палисандровой равнине. Компания уже успела как следует распариться и теперь ожидала трапезы.
— Да к чёрту деньги! — вальяжно отмахнулся Сухарев, — Я за всё это убранство ни копеечки не отдал. Ты вон, Гоги благодари — он у нас меценат и тонкий ценитель.
Гоша — тот самый депутат, опрятный толстячок средних лет — до тех пор сосредоточенно ковырявшийся в зубах, интеллигентно прокашлялся и тоже вступил в беседу.
— Во-первых, не называй меня Гоги, я не грузин, — отчеканил он, — Во вторых, — и эти слова уже относились к Цикорскому, — Прошу меня извинить, Александр, но я всегда мечтал… как бы вам это сказать… мечтал познакомиться с настоящим премьером Большого Театра!
— Ну что вы, — Цикорский мало того, что распаренный, от лестного стыда и вовсе превратился в алый стяг из революционной песни, — Я вовсе не премьер. Так, скромный служитель музы танца… как её там…
— Терпсихоры, — подоспел Сухарев, — Слушай, Гоги, то есть Гоша. Саша у нас человек конкретный и понимающий. Ты ему поясни суть нашего сабантуя и скажи как есть. А то ей богу, мнёшься как с дамой на первом свидании.
— Без тебя разберусь, — буркнул Гоша и тут же снова любезно обратился ко всё ещё красному Цикорскому, — Понимаете, Александр, я сам из Питера. Если выражаться языком народным — большой человек. Но не подумайте, я не из этих, — Гоша смешно надул щёки, изобразив типичного гос чиновника, — Я люблю искусство, театр люблю. Музыку. И жена моя очень любит. По долгу службы мне часто придётся бывать у вас в Москве, как раз в самые сезоны. Вы бы не могли меня… нас… сопровождать в Большой. Всё показывать, рассказывать, знакомить. Разумеется, время от времени, чтобы это не мешало вашему графику.
Наивный Цикорский, наконец, начал что-то подозревать. «Сухарев, оказывается, был плутом и остался им, — думал он, — Не по доброте душевной в баню позвал, а посредником выступает между мной и Гоги этим».
— Вы меня сейчас немного обескуражили, Георгий, — смущённо продолжил он уже вслух, — Зачем вам так всё усложнять? Вы, если на государственной службе, то легко можете себе позволить любой театр. Я имею в виду контрамарки там… и всё такое.
— Всё так, всё так, — Гоша плеснул себе и сотрапезникам дорогой водки, которую вместе с разнообразной снедью принесли служители банного культа, — Я что угодно могу достать, но мне так не хочется. Мне бы в самую богему, за кулисы, прочувствовать театр изнутри. Это дороже денег, понимаете? Это вам не обрыдлые чиновничьи морды моих коллег, это тонкое, прекрасное!
— Слышь, Цикорский, дороже денег! — заговорщически шепнул Сухарев и подмигнул Гоше, —Лови момент.
Цикорскому стало вконец неудобно. Ловить моменты он не умел, водку не любил. Надо было как-то выйти из щекотливой ситуации, никого при этом не оскорбив.
— Не бывает так, — сухо бросил он, подвигая прочь от себя запотевшую стопку, — По крайней мере, не со мной. Я вас не знаю, в деньгах не нуждаюсь. Да и вообще, будь вы хоть тысячу раз замечательным человеком, всё равно… не смог бы я вас водить. Не делается это так. Не со мной, по крайней мере.
Большой театр, а уж тем более его закулисье надо заслужить. Выстрадать, а не вот так, с кондачка…
Цикорский говорил всё жарче, с каждым словом как бы возвышаясь над собой и присутствующими. Он более не чувствовал себя скромным служителем этой… как её… терпсихоры, а был и впрямь похож на настоящего премьера — статного и уверенного в себе. Даже со стула поднялся, чтобы подчеркнуть высоту собственной персоны. Гоша напротив — мрачнел и смотрел: то беспомощно под стол, то зло на своего посредника Сухарева, который, судя по всему, наобещал ему с три короба, а по факту лишь хотел шикануть за чужой счёт. Впрочем, Коля к его чести не собирался сдаваться так просто. Воспользовавшись пылом обретшего крылья Цикорского, он торжественно вернул ему отринутую, было, стопку водки и тоже поднялся со своего места. Действовать надо было быстро, пока плавилось железо эмоции.
— Господа! — помпезно пропел Сухарев, — Да что мы всё спорим? О чём? Мы разные, очень разные, но нас роднит любовь к театру. И неважно, кто и как его любит. И нет греха в том, что кто-то там не танцор и просто хочет приобщиться. Это другая любовь. Ты, Саша, там с юности свой. Мне не так повезло, а Гоша просто ищет разные возможности попасть в святую святых. Разве это грех? Разве любовь — это грех?
— Да нет, не грех, — Цикорский почувствовал, как его подбили в высшей точке полёта, казалось, он даже не осознавал, что вновь сжимает стопку, — Я всё понимаю. Тоже когда-то хотел в труппу попасть. И сил не жалел.
— Вот видишь, не жалел! Тоже искал шанс. Только по-своему! Как и все мы! Ребята, давайте выпьем. Выпьем за наш Большой академический театр. Он у нас один: был до нас и будет после нас! Виват, друзья!
Сухарев и вновь обретший интерес Гоша чокнулись. Цикорский не спешил.
— Но я же не пью, вы что? У меня ещё репетиция, а вечером «Щелкунчик» — главный балет года! Нет, я так не могу.
— Слушай, сейчас 11 утра, — Сухарев буквально удержал стопку в пальцах Цикорского, — Мы пьём за большое дело! Один раз. Ну, будь ты человеком. Не хочешь помогать, так просто составь компанию. Ну, когда ещё этот питерский невежда, — Сухарев жирно подмигнул Гоше, — соприкоснётся с прекрасным? В Мариинке своей что ли?
— Мариинский театр велик! — воскликнул Цикорский.
— Так давай и за него тоже, раз велик! В конце концов, у нас не так много великих театров, чтобы напиться. Давай, родной!
«Да чёрт с вами. пятьдесят грамм, так пятьдесят грамм. Не умру», — подумал Цикорский и со всего размаха хлопнул заветный стопарик.
— Во! Видали?! А наш Дроссельмейер, оказывается, тот ещё Спартак — вон какой молодчага! — заорал Сухарев.
К слову сказать, в последний раз Цикорский выпивал ещё студентом. Опыт был так себе, потому что едва не закончился свадьбой. Впрочем, по прошествии двадцати с лишним лет память притупилась, и Александр Матвеевич если что и помнил, то лишь мантру «Алкоголь — это плохо». Что за этим стоит и каково это — чувствовать себя пьяным он успешно позабыл, а потому ничуть не удивился и даже обрадовался наступившей вдруг лёгкости и внезапному освобождению речи. В тот момент он свято верил, что все эти приятности возникли в нём не от потреблённой водки, а оттого, что тело покидают всякие шлаки и прочая гадость. Как бы там ни было, разговор пошёл бодрее и взаимно приятнее. Гоша скромно, но не без удовольствия, делился своими скудными знаниями о мировом балете и внимательно слушал Цикорского, который теперь ещё и на волне второй стопки (которая за Мариинку) из суховатого интроверта превратился в заправского лектора по истории искусств. Увлекательные экскурсы он перемежал уморительными историями из театральной жизни, попутно — и не без удивления — обнаруживая в себе превосходного рассказчика и человека в высшей степени интересного. Сухарев большей частью молчал. Он лишь контролировал периодичность тостов и деликатно выправлял ход беседы, если та вдруг норовила соскользнуть в неудобное русло или вовсе заглохнуть. Словом, наводил мосты, но и про себя не забывал, пару раз даже из горла.
Два часа пролетели как один балетный акт. Друзья, а их уже можно было назвать именно так, приговорили 2 бутылки водки на троих и как следует заглянцевали пивом. Цикорскому было так хорошо, как мало когда бывало.
— Дураааак, — хлопнул он себя по лбу, — Да если бы я так перед каждым балетом отдыхал…
— Давно был бы премьером! Как Мотькин этот ваш, — заплетающимся языком поддержал Сухарев.
— Ннну! Такая лёгкость. Всё могу, всё умею. Сейчас, сейчас… Вот, кстати, фирменное фуэте Мотькина. Чем я хуже? Смотрите!
Цикорский поднялся на носок и попытался сделать вращение. Раздался звон посуды. Падающего Александра Матвеевича хотел было подхватить ценитель искусств Гоша, но тоже не рассчитал свои пьяные силы. В итоге оба с хохотом повалились на мраморный пол.
— Поддержку надо отработать, — икнув, заключил Цикоркий, отирая салат с банной туники, — Я вас, Георгий, научу. Как друга. Покажу вам закулисья… и надкулисья… и подкулисья…

Сухарев смутно сознавал, что выполнил свою работу. Он осоловело взирал на Гошу с Цикорским, а сам держался за колонну, чтобы не присоединиться к спонтанному лежбищу.
Наконец, кое-как поднявшись, поддерживаемая исполнительными и корыстно приветливыми работниками бани, троица кое-как проковыляла в раздевалку, где кое-как переоделась и присела перевести дух перед выходом.
— Вы, ребят, если хотите, можете дальше пировать, а мне в аэропорт пора, — пробубнил Гоша, попутно пытаясь укротить шнурки на левом ботинке, — Новый год всегда в Питере, всегда с семьёй!
— А мне в Большой, пожалуйста, — зевая, заказал Цикорский, сонно кутаясь в меховой воротник пальто.
— Успеешь в свой Большой! — заверил Сухарев, — Но сперва мы друга проводим. Он вон какой… весёлый. Сам не справится. А тебе, Цикорский, я такси справлю, прям из Внуково. За мой счёт. Угощаю!
Цикорский, сощурившись, глянул на часы — время ещё позволяло, да и Гоша уже не совсем чужой был. И правда, не бросать же хорошего человека. На том и порешили: сперва аэропорт Внуково, затем Большой академический театр.
Цикорский проснулся в зале ожидания. Как был — в костюме Дроссельмейра и накинутом сверху пальто — помятый и ничего не понимающий. Рука затекла ото сна, ноги нелепо вытянулись. Через них то и дело переступали и перепрыгивали снующие туда-сюда люди. Диктор-информатор объявил рейс в Тель-Авив и время — семнадцать ноль ноль. Цикорский подобрал раскинутые конечности и стал озираться по сторонам в поисках Гоши или Сухарева. Куда, чёрт возьми, они подевались? Бросили одного во Внуково и благополучно смылись! Александр Матвеевич хотел, было, позвонить, но не смог найти мобильник. Да и куда уже звонить — репетиция перед балетом в самом разгаре. А с этой парочкой можно и потом разобраться.
Цикорский попробовал подняться на ноги, но только с третьей попытки сумел преодолеть гравитацию и силу тяжести собственного пальто. К тому же он всё ещё был пьян, но уже без той девственной лёгкости, что дарует третья рюмка, а пьян свинцово, неповоротливо и болезненно. Оказавшись снаружи, Цикорский выловил первый попавшийся UBER, чуть не вырвал дверь и с отнюдь не балетной грацией плюхнулся на пассажирское сидение.
— В Большой театр, пожалуйста, — буквально выдохнул он, — И побыстрее!
— Куда-Куда? — переспросил таксист, — Шутите что ли? Может, вам в Мариинку?
— Да это вы шутите! — театрально всплеснул руками Цикорский, — Вот культура пошла, ничего не знают в своём же городе. Ладно, просто адрес вбейте: Театральная площадь, дом 1.
— Турист, — еле слышно буркнул таксист, а затем уже отчётливо скомандовал навигатору, — Театральная площадь, дом 1.
— Маршрут построен, — бодро отрапортовало электронное устройство.
Мела метель, шуршали шины, огни улиц щурились сквозь запотевшие стёкла и напоминали огромные новогодние шары. Где-то в недрах приборной панели еле слышно посапывало радио. Заснул бы и сам Цикорский, если бы перебивка на рекламу не ознаменовалась маршем из «Щелкунчика». Александр Матвеевич вздрогнул и словно осыпался льдинками — вышел из уютного оцепенения, как сказочный мальчик Кай.
— Приехали, — равнодушно бросил таксист, — К главному входу подвезти не могу, перекрыли. Тут пешком 100 метров.
— А мне в главный и не надо, — блаженно улыбнулся Цикорский, ощутив заметный прилив энергии, вновь оказавшись рядом с местом силы всей его жизни.
Время было: двадцать минут седьмого, репетиция уже закончилась и вовсю шла финальная подготовка сцены. Но и опоздания не случилось — это самое главное. А размяться можно и за кулисами. Согревая отвыкшие от мороза ладони и попутно стараясь не свалиться в сугроб, Цикорский пробежался вдоль театральной стены в поисках служебного входа. То ли свет фонарей падал как-то особенно, то ли сам Александр Матвеевич всегда появлялся на репетиции засветло, а потому плохо ориентировался в сумерках, к тому же запорошенных снегом и трижды заметённых пургой, то ли голова всё ещё не окрепла после банного возлияния, а, может быть и всё сразу — кто знает. Лишь после нескольких минут поисков, вглядываний и ощупываний ему удалось обнаружить дверь служебного входа. Лязгая зубами, вдыхая лёд замёрзшего города, он буквально ввалился в парное тепло фойе и даже после этого ещё некоторое время пританцовывал на месте, пока не согрелся окончательно. На гулкий цокот Цикорского поспешила бдительная женщина-смотритель.
— А вы кто, мужчина? — подозрительно спросила она, вглядываясь в уютный полумрак служебного холла, — Это вход для работников театра.
— Простите, — вальяжно пропел Цикорский и грациозно сбросил пальто, демонстрируя измятый, но оттого не менее дорогой и помпезный костюм Дроссельмейера, — Так лучше?
— Ой, Сергей Филиппович! — облегчённо рассмеялась женщина, — Да вы как сам не свой. Красный весь, замёрзший. Я бы вам чайку предложила, да балет скоро начнётся. Давайте сюда пальто и бегите скорее, а то опоздаете.
«Какой ещё Сергей Филиппович?» — подумал опешивший Цикорский, новенькая что ли — не помню её. Но пальто отдал — не хотелось терять время на разговоры, — отдал и через ступеньку устремился наверх к сцене, где его скорее всего уже не первый час ожидали.
Коридоры выглядели знакомыми и в то же время чужими. Было в этом что-то неправильное, словно изменённое волей какого-то шутника-волшебника. Цикорский путался в родных с детства театральных закоулках и чувствовал нарастающую тревогу, грозящую перерасти в натуральную панику. Прямая, поворот, снова прямая, развилка, дверь, гримёрка, поворот, опять распутье. Где-то далеко, за всеми этими стенами настраивался оркестр. Цикорский мчался на его звуки, попутно принимая приветствия работников и расталкивая зазевавшихся танцовщиц кордебалета, белыми стайками вспархивающих от такого бесцеремонного вторжения.
Сколько ещё минуло времени, обессиленный и вновь словно опьяневший от отчаяния Цикорский узнал по звукам того же оркестра. И это уже была не репетиция — заиграли увертюру «Щелкунчика»! Александр Матвеевич метался в чёртовых коридорах, но теперь как назло рядом не было никого, кто мог бы показать дорогу. Да, заблудиться в родном театре перед главным балетом года казалось полнейшим абсурдом, но за это говорили факты — Цикорский уже готов был сорвать с пожарного стенда кирку и ломать ей стены — настолько цепко охватил его ужас: БАЛЕТ НАЧАЛИ БЕЗ НЕГО!
«Увертюра, украшение ёлки, марш… дети с родителями, ещё что-то там… и выход Дроссельмейера, мой выход!» — Цикорский нёсся наперегонки с собственной мыслью, на ходу припоминая хронологию первого акта. По его подсчётам до сцены «икс» оставалось минут десять, не более, а с тем учётом, что увертюра подходила к концу, и того меньше.
Театральные коридоры всё ещё петляли и делились, но хотя бы звуки оркестра больше не напоминали глухую застенную какофонию. Надо было только чуточку прибавить. Ещё поворот, ещё развилка и вот, наконец, финишная прямая! Снова гримёрки, снова пугливые стайки кордебалетных девиц и душное закулисье во всей его ароматной бархатной густоте. Расталкивая всё встречное, Цикорский летел к сцене как к своему личному Солнцу — почти выдохшийся, взмокший и обезумевший от близости провала всей его жизни.
И вот по шёлковой духовой дорожке вкрадчиво, словно озираясь по сторонам, на цыпочках засеменили струнные. Проснулись тромбоны, ленивая валторна подмигнула виолончелям, а те легонько ткнули под бок альты. Инструменты словно перешёптывались меж собой, готовя замерших в ожидании зрителей к появлению волшебника-Дроссельмейера.
Цикорский тоже готовился. Он сделал глубокий вдох, и уже хотел было выскочить на сцену, как вдруг застыл и тут же едва не умер от разрыва своего и без того загнанного сердца — из фантасмагорических сумерек декораций поступью тревожной и сказочной выпорхнул… другой Дроссельмейер! Другой во всех смыслах слова — сгорбленный, до пугающего странный, но при этом изящный и великолепно владеющий собой. Костюм его фасоном и оттенком отличался от костюма Цикорского — мало того, что был чернее чёрного, так ещё и деталями разнился: и жабо пышнее, и панталоны уже, к тому же «другой» Дроссельмейер — был абсолютно лыс и устрашающе грациозен. Цикорский в метаниях своих был взмылен, отчаян и зол. Близко, насколько это только возможно, из-за заветных своих кулис смотрел он, как рушится сказка всей его жизни.
— Так вот оно что — замену мне нашли? — он как будто задыхался от вскрывшегося предательства, — Не дозвонились разок и всё, на свалку? Проклятые циники!
Вслух или про себя это было сказано, кто теперь разберёт. Лишь одного хотел окончательно свихнувшийся от горя Цикорский — отомстить. За украденное детство, за отнятую на пятом десятке сказку, за изувеченную веру в добро и за подлость, подлость, подлость! Бесшумно, стиснув не только зубы, но, казалось, и всё тело своё, прыгнул он на сцену, и, позабыв о приличествующих музыкальному моменту па, подлетел к «другому» Дроссельмейеру и что есть силы вцепился ему в горло. Началась отвратительная возня с пинками и зуботычинами — зрелище, далёкое от сколь какого-то изящества и грации. Кордебалет и танцоры массовки сперва опешили. Сцена, где один Дроссельмейер что есть мочи лупит другого, не была прописана ни в одной из известных трактовок: ни у Григоровича, ни у Горского, ни даже у великого Льва Иванова! Лишь какое-то время спустя, кто-то из мужчин посильнее и понаходчивее, ни на такт не сбиваясь с продолжающейся музыкальной темы, красиво, если не сказать изысканно, выволок обоих Дроссельмейеров за кулисы.

— Ты кто такой?! — надсадно орал «другой» Дроссельмейер, пытаясь приладить к воротнику оторванное жабо, — Ты кто, (бранное вводное слово), такой? Ты знаешь, что с тобой теперь будет, (очень бранное обращение)?
— Это я кто такой? Да я Цикорский Александр Матвеевич — 25 лет на сцене величайшего из театров!
— А я, (снова бранное вводное слово), Сергей Филиппович Сутолкин — народный артист Российской Федерации! И тебе, Александр Матвеевич настал (тут прям совсем ужасное слово)!
Услышав вместе «Сергей и Филиппович» Цикорский вздрогнул. Он вспомнил, как именем этим и отчеством его окликнула женщина-смотритель. Была она к тому же приветлива, как бывают с человеком знакомым и явно не чужим. Тогда он не придал фразе особого значения, но теперь стоял словно оглушённый, не понимающий ровным счётом ничего.
— Я уже много лет в Большом, — наконец, выдавил из он себя, — Но про вас ничего не слышал.
«Другой» Дроссельмейер вдруг перестал визжать. Он удивлённо выкатил глаза, подошёл поближе к обмершему Цикорскому и стал с наигранной осторожностью его разглядывать, словно тот был опасным больным или ещё кто похуже.
— Ты, братец, откуда такой дятел? — с прищуром опытного главврача спросил Сергей Филиппович, — Из какого театра сюда приблудился, из кукольного, может быть, а?
— Я артист Большого академического театра! — Цикорский буквально взвыл от обиды.
— Так какого же хрена ты забыл у нас в Мариинке? В государственном, (самка собаки), академическом Мариинском театре?!
Цикорский почувствовал себя дурно. Он больше не бежал, не боролся и не мёрз, но почему-то именно сейчас ему вдруг перестало хватать воздуха. Сердце его стучало в большой барабан, а в голове вдребезги разбивались литавры непонимания и били колокола тревоги. Цикорский снова вспомнил приветливую женщину-смотрителя; вспомнил, как долго искал дверь служебного входа; как беспомощно плутал в стенах, казалось, родного пристанища, не в силах отыскать выход на сцену. Выходит, и аэропорт, в котором он очнулся, вовсе не московский Внуково, а питерский Пулково; и таксист, спрашивавший про Мариинку, был искренен в своём недоумении. И самое главное — адреса театров совпадали с поистине сардонической точностью: Театральная площадь, дом 1!
— Театральная площадь, дом 1, — опустошённый вконец Цикорский выдавил из себя предобморочный смешок, как-то странно закатил глаза и медленно сполз по стене вниз. Ничего не подозревающий оркестр тем временем заиграл мазурку…
Цикорский проснулся у себя в квартире. Прямо на столе, где писал письмо. Голова слегка потрескивала, старинные часы показывали десять утра, за окном валил снег и вовсю шумел Чистопрудный бульвар. Александр Матвеевич осторожно осмотрелся, затем потянулся к мобильнику и проверил последние входящие номера — два пропущенных из театра, никакого Коли Сухарева с его банями. Цикорский облегчённо выдохнул, но всякий случай всё же ущипнул себя за щёку — мало ли.
На репетиции перед вечерним действом его отыскал сам Мотькин. Вид у премьера был смущённый и какой-то побитый.
— Матвеич, можно тебя на пару слов? — спросил он и тут же, не дожидаясь ответа, взял Цикорского под локоть и отвёл к станкам в дальнем конце репетиционного зала, — Помнишь, я тебе марку подарил, восточную такую?
Цикорский помнил.
— Можешь мне её вернуть? — Обыкновенно исполненный напускного героизма Мотькин, на сей раз изобразил жалобную мольбу, — Оооочень надо. Я тебе другую дам, ещё лучше!
— Рад бы, — добродушно ответил Цикорский, — Да вот только я её уже отправил с письмом.
— Наклеил что ли? — на лице Мотькина читалась смесь простого человеческого интереса с простым человеческим ужасом, — Как тебе удалось? Ты её лизал, что-ли?
— Ой, что я с ней только ни делал, — рассмеялся наивный Цикорский, — И лизал, и слюнявил, и ещё чёрт знаешь что! В итоге посадил на клей, представляешь себе?
— И как ощущения? — глаза Мотькина заметно округлились, словно его постигла какая-то стремительная форма базедовой болезни
— В смысле? Какие ощущения? Что ты имеешь в виду?
— Да ничего, забей, — махнул рукой премьер, затем не удержался, прыснул в кулак и удалился балетной своей походкой, оставив Цикорского гадать, к чему был весь этот диалог.

Большой ребёнок Александр Матвеевич про наркотики, равно как и про алкоголь слышал лишь то, что это очень и очень плохо. Большего знать ему не требовалось. Понимал это и Мотькин, несмотря на юность свою, житейски куда более искушённый и опытный, а потому благородно воздержавшийся от возможности разрушить хрупкий сказочный мир своего старшего балетного товарища. Дело в том, что неделю назад состоятельная поклонница подарила ему альбом коллекционных марок, среди которых имелись как подлинные раритеты, так и экземпляры совсем уж интересные, как, например, три марки ЛСД, к которому эстетствующий Мотькин питал особую слабость. Одну из марок он перепутал с подарочной и вручил её ничего не подозревающему Цикорскому. А что произошло дальше, уже известно.
Сам же Цикорский-Дроссельмейер в тот вечер блистал особенно, рассказывая себе и зрителям прекраснейшую из сказок — сказку всей своей блаженной и удивительной жизни.
Иллюстрации — Айгуль Берхеева
Редактор — Екатерина Ильина