В 1966 году французский философ Рене Жирар, произнёс на научной конференции речь, которая ознаменовала поворот в его академической карьере от литературоведения к философской антропологии. К годовщине смерти великого культуролога «Дискурс» впервые публикует перевод этого переломного выступления на русский язык.
Рене Жирар (1923-2015) — член Французской Академии, философ и литературовед, известный амбициозным проектом «фундаментальной антропологии». Эта важнейшая для мировой философии XX века концепция утверждает, что человек отличается от животного наличием миметического или подражательного желания, во многих случаях приводящем к войнам и насилию. В своём главном труде «Насилие и священное» Жирар объясняет происхождение религии и человеческой культуры, связывая их с насилием и сопоставляя с древнегреческими мифами. Смелость и размах теории сделала философа всемирно известным, а введённые им понятия «учредительного насилия» и «заместительной жертвы» стали частью общего словаря гуманитарных наук.
В 1966 Жирар вместе с коллегами-литературоведами организовал в университете Джона Хопкинса в Балтиморе коллоквиум «Языки критицизма и науки о человеке», чтобы познакомить американских исследователей с французским структурализмом и установить контакты между академическими сообществами.
Коллоквиум объединил многих учёных — Жака Лакана, Ролана Барта, Жана Ипполита, Жака Деррида, Цветана Тодорова. Именно здесь Деррида впервые выступает с докладом «Структура, знак и игра в дискурсе гуманитарных наук», впоследствии опубликованным в качестве главы знаменитого труда «Письмо и различие».
Рене Жирар произносит речь «Тиресий и Критик» (Tiresias and the Critic). В ней он излагает собственную позицию по поводу положения современной гуманитарной науки, интердисциплинарного диалога и общей рассогласованности между исследователями.
Для иллюстрации этого положения Жирар предлагает емкую метафору — сюжет из трагедии Софокла «Царь Эдип». Герои трагедии — слепой прорицатель Тиресий и царь Эдип, представляют собой два способа достижения истины. Эдипу чуждо пророчество оракула, он предпринимает настоящее расследование, наивно полагая, что зловещая тайна прошлого не имеет к нему никакого отношения. Тиресий же пытается внушить царю, что виновником эпидемии является сам Эдип. Впоследствии интуитивная гипотеза Тиресия подтверждается опытным путем — много лет назад Эдип действительно навлек на город беду, совершив по незнанию два страшных преступления — отцеубийство и инцест. Жирар выбирает этот сюжет неслучайно: на примере Эдипа он демонстрирует, что сциентистская идея отстраненного, беспристрастного наблюдения нерелевантна, когда речь идет о гуманитарных науках, где исследователь (субъект) и предмет исследования (объект) существуют в общем культурном поле, оказывая друг на друга влияние.
Полемика между Тиресием и Эдипом представляется бесплодной — каждый из ее участников представляет собой определенный стиль научной работы — Эдип отчуждается от предмета исследования, а Тиресий полагает, будто его устами вещает всеобщая и непогрешимая истина, имеющая божественную природу. Примечательно, что в опубликованном незадолго до этого события эссе «Система бреда» Жирар делает акцент на том, что именно полемика между Эдипом и Тиресием превращает первого в козла отпущения. Тиресий же выступает в качестве катализатора естественного механизма гонения, запускающего процесс концентрации коллективной тревоги и агрессии на одном субъекте. Эти концепты в дальнейшем займут центральное место в жираровской трактовке политических и социальных процессов.
Материалы семинара изданы в 1970-м году университетом Джона Хопкинса, а статья «Тиресий и Критик» стала для Жирара одной из первых публикаций в качестве философа культуры — именно в этот период времени исследователь все дальше отходит от области литературы и истории и движется к философской антропологии.
Тиресий и Критик
Перевод с англ. М. Пророковой при участии Т. Батдалова
Один американский писатель назвал наше время эпохой критиков. Для многих из нас, это скорее эпоха симпозиумов.
Оглядывая эту комнату, я чувствую благоговение — я внес вклад, хотя и скромный, в присутствие здесь столь выдающейся и многочисленной компании, собравшейся из разных отдаленных концов мира, как в интеллектуальном, так и географическом смысле. Меня утешает мысль о том, что лишь немногие группы единомышленников когда-либо имели столько важных и срочных поводов собраться.
Здесь присутствуют представители разных дисциплин. Разнятся как философские традиции, к которым мы себя относим, так и методологии, которыми мы пользуемся. Мы не говорим на одном языке, или, хуже того, используем одни и те же слова, вкладывая в них разный смысл. Однако в одном мы солидарны: нам неприятны отдаленность и равнодушие в отношении друг друга, нам не нравится, что мы до сих пор должны воспринимать «Знание» в единственном числе, как если бы речь шла о чем-то однородном.
Как все мы знаем, в некоторых областях знания и академических заведениях, особенно в парижской Школе Высоких Искусств, эта центробежная тенденция прервалась и даже обратилась вспять. Les Sciences de l’Homme, The Science of Man — так сегодня называют новую область сближения, или по меньшей мере — диалога. Науки о Человеке идут вразрез с традицией разделять гуманитарные и социальные науки. Сама идея Sciences de l’Homme — прямой вызов этому разделению. Чтобы начать плодотворный диалог, нам следует понять предположения, лежащие в основе этой дихотомии. До тех пор, пока мы говорим в терминах «преодоления разрыва» между «двумя» культурами познания, мы будем оставаться заложниками этого дуализма. С точки зрения Sciences de l’Homme никакого разрыва не существует. В науках о человеке скорее всего в первую очередь подверглось сомнению различение субъекта (исследователя) и объекта (предмета исследования), доставшееся нам в наследство от 19-го столетия. Следует избегать абстракций в формулировке столь важного методологического и философского преобразования, потому как абстракции имеют значение лишь для тех, кто уже уверен в их значении. Я попробую описать произошедшую перемену в экспериментальном формате — через миф и метафору.
Если мы верим, (вопреки той точке зрения, которую я пытаюсь описать), будто фигура наблюдателя не влияет на знание об исследовательском объекте, мы отказываемся сойти — отдаём ли мы себе в этот отчёт или нет — с воображаемого сверхчеловеческого пьедестала, с высоты которого вся истина, прозрачная и легкодоступная, свободная от пространственно-временных ограничений, предстаёт лежащей у наших ног. Аналогию этой почти несокрушимой иллюзии я нашёл в мифе, точнее, в начале трагедии Софокла «Царь Эдип».
Царь Эдип мыслит себя отдельно от города, которым правит; чужаком по отношению к его тёмному прошлому, которое он намерен изучить. Эдип, первый западный герой Познания и настоящий исследователь, не пренебрегает ни единым предписанием и предостережением религиозного и научного ритуала. Если, как это делает Тиресий, мы намекнём нашему исследователю, что его с объектом исследования связывают отношения чуть более замысловатые и близкие, чем он думает, Эдип, боюсь, не прислушается к этим словам. Скорее всего он поставит под сомнение нашу собственную преданность знанию. Он упрекнёт нас в том, что мы отдаем предпочтение этике и метафизике в ущерб интеллекту. Он будет подозревать нас в склонности к иррациональности и обнаружит в этом скрытое желание привнести так называемый «субъективный элемент» в объективность, к которой он относится с убийственной серьезностью. Однако от него не требуется ни обращения к своему «Я», абстрактному и бессодержательному из-за его упрощённого понимания объективности, ни того вербального разврата, что порой зовётся экзистенциальным самоанализом, ни интроспекции (Эдип, как мы знаем — ее страстный поклонник, однако проясняется ли что-либо для него с ее помощью?). Что в действительности необходимо Эдипу, так это покончить с категориями «Я» и «Другой» — в равной степени воображаемыми, — через отстранение от их бесплодного взаимодействия в постоянно меняющейся структуре отношений: сперва с Лаем, затем с Креонтом, а после с Тиресием.
Стоит лишь попытаться обратить внимание Эдипа на двусмысленные знамения, которые могут прояснить схему этой структуры, как он непременно обвинит нас в патологической склонности к таинственному и эзотерическому в ущерб чистоте и точности. Он обвинит нас и в пренебрежении фактами, терпеливо собранными им в ходе исследования, не понимая, что они оказываются если и не совсем бесполезными, то неприменимыми в конкретной ситуации в силу его ложного допущения о собственной абсолютной автономии, — допущению, сообразно которому выстраиваются декорации всей доступной познанию реальности.
То описание Эдипа, что даётся Тиресием, — это, в действительности, отклик на описание, сперва данное Тиресию самим Эдипом. Чтобы ответить Эдипу подходящим образом, Тиресий не может просто сказать «ты такой-то и такой-то». Эдип уже переместил это описание вне себя, заявив, что отныне оно не имеет к нему отношения. Тиресию следует указать на противопоставление того, кем является Эдип в действительности и представлению Эдипа о себе. Эдип, по Тиресию, — человек, который всегда был не тем, кем он себя считает, а тем, кем он себя не считает. Тиресий должен сделать больше, чем просто раскрыть это противоречие, он должен поставить его в центр своей интерпретации. Это значит, что слова Эдипа вовсе не преданы забвению, однако они пересобраны так, что в новом контексте означают прямо противоположное тому, что вкладывалось в них Эдипом. Знание Человека — то есть, знание других — в этом случае становится демистификацией или, лучше сказать, демификацией. Позвольте заметить, что миф об Эдипе является единственным, который предполагает, — пускай мифически, но от того ничуть не менее убедительно, — своё собственное разрушение в качестве мифа.
Тиресий видится мне поразительно символичным персонажем для перемен, имевших место в наших дисциплинах в последние десятилетия. Он может быть аллегорией тех интерпретаций, которые мы будем рассматривать на наших грядущих семинарах, шифром более загадочным и менее однозначным, чем кажется сейчас.
Сходство между подходом Тиресия и подходом таких современных дисциплин, как психоанализ и социология, — настаивающих на том, что язык шире явных и даже скрытых намерений говорящего, — действительно примечательно. На другом конце эпистемологической лесенки находятся неопозитивисты — отказывающиеся входить в лингвистический лабиринт, будто созданный бесконечными препирательствами Эдипа с Тиресием. И хотя мы и сожалеем об их отступлении, нам хорошо понятны их опасения.
Глубокая интерпретация приводит социологов к убежденности в ведущей роли социоэкономических причин, психоаналитиков побуждает искать исток проблем в сексуальности. Однако в общем потоке современных исследований это различие выглядит менее существенным, чем устройство самой структуры интерпретации. Такая структура свойственна Sciences de l’Homme, и она очень точно определена Мишелем Фуко в «Словах и вещах». Когда я обращаюсь к Тиресию, как к символу подобного подхода, я в полной мере осознаю, что смыслы моего заявления сильно отличаются от того, что имел в виду Мишель Фуко.
Sciences de l’Homme — это удвоение интерпретации на саму себя. Вследствие постоянной новой интерпритации предмета, его первое и спонтанное истолкование, наиболее близкое к исходному явлению, отрицается. Клод Леви-Стросс утверждает, что реальная структура культурного феномена не может совпадать со спонтанной оценкой, данной ей субъектами. Применение структурной лингвистики к феноменам экстра-лингвистическим неизбежно обесценивает и опустошает их, выдергивая из изначального контекста. Так, сегодня мы имеем возможность наблюдать критическую традицию, которая стремится определить произведение не как целостность, сознательно спроектированную автором либо хотя бы приемлемую им, но как структуру, в которой намерения автора и интерпретации его аудитории рассматриваются как равноправные элементы полной картины, которые всегда могут быть переистолкованы. Авторский замысел более не рассматривается как непреодолимый барьер, переступать через который интерпретатор не вправе.
На этом месте должны насторожиться гуманисты, хотя возможно, они обеспокоились уже давно. Разве не рушат эти интерпретации веру в великие творения нашего гуманистического прошлого? Разве они не торопят пришествие нигилизма, бороться с которым — наш долг? Прежде чем ответить на этот вопрос, мы должны убедиться: не ставим ли мы знак равенства между словами и реальностью? Торжественные речи не должны вводить нас в заблуждение, что мы можем свободно бороться с нигилизмом, так как он влияет только на других людей, а не на нас. Так, считая себя свободным от поразивших город недугов, Эдип свободно предлагает свою помощь охваченным чумой горожанам, но вскоре он освободится от своих заблуждений. Быть может, единственный способ остановить распространение нигилизма — это признать его присутствие в нас самих. Если мы боимся, что великие свершения Западной цивилизации находятся под угрозой, потому что подвергаются строгому и беспощадному аналитическому методу, мы невольно выявляем глубину собственного нигилизма.
Этот страх — сейчас мы уже готовы это понять — безоснователен. Если какая-то позиция и должна оформиться из высказанных и несколько сбивчивых ремарок, эта точка зрения уж точно не моя: она принадлежит мифу, и она принадлежит Софоклу. Я не знаю, представлен ли гуманизм в мифе, я не знаю, представлен ли он у Софокла, но я чувствую присутствие здесь чего-то важного для существования и поддержания Западной цивилизации. Когда я пытаюсь манипулировать своей метафорой Эдипа, и когда она манипулирует мной, я осознаю свою неспособность охватить многообразие перспектив, которую открывает перед нами эта метафора. Вместо того, чтобы подрывать актуальность как мифа, так и греческой трагедии, — что сам Фрейд, со всей своей гениальностью, всё же делал, вводя понятие сновидения (а Фрейд увидел в Эдипе несказанно больше, нежели все рационалисты, начиная с Аристотеля), настоящее направление исследований подтверждает силу мифа и релевантность ранней греческой мысли по отношению к нашему собственному опыту.
В мифе можно увидеть больше, чем просто согласованную структуру, диахроническую матрицу, чья интенсивность в качестве метафоры наших индивидуальных и коллективных забот, — или стоило сказать «структурных моделей»? — почти безгранична.
Я убежден, что по-настоящему великие произведения искусства, литературы и философии происходят — как и переистолкование прошлого самим Эдипом — из способности гения инициировать и совершать реинтерпретацию собственных интеллектуальных и духовных схем, разрушая их. В отличие от менее выдающихся работ, шедевры, возможно, пройдут проверку наиболее радикальными структурными интерпретациями, потому как они являются частью сущности, которая играет большую роль, нежели наш самый обстоятельный анализ.
Если миф и трагедия Софокла могут дополнять и иллюстрировать текущие перемены в стилях интерпретации, если миф до сих пор понимает происходящее с нами так же хорошо и даже лучше, чем понимал Фрейд, то мы не отклонились от основного пути западной мысли — мы лишь продвинулись вперёд на один или два дюйма. Оракул Аполлона всё ещё распоряжается нашей судьбой. Реальные опасности современности в другом, и именно к мифу, подчеркну, следует обратиться, чтобы разобраться в их природе.
Кажется, что наша аллегория Тиресия разрешает вопрос «истины». Истина на стороне Тиресия и той интерпретации, которая, имеет преимущество перед предыдущим истолкованием. Истина Тиресия, по мнению Эдипа — мертворожденный ребенок, невостребованное письмо, которое не может быть доставлено герою или кому бы то ни было еще. Незрячий пророк гордится тем, что разоблачил иллюзии своих сограждан, разоблачитель может так увлечься своей демистификацией, что в конце концов сам впадёт в иллюзию, почти идентичную иллюзии своего противника. На этом этапе всё, что Эдип говорит Тиресию, правдиво так же, как описание, данное прорицателем Эдипу. И здесь мы наблюдаем то, что всегда может наблюдать в мифе — взаимное отзеркаливание соперниками друг друга.
Тиресий упускает из вида, что никакое Божество, на самом деле, не говорит его устами; он забывает, что транслируемая им «истина», частичная и ограниченная, произрастает из настоящего прошлого: горячих человеческих споров и противостояний, замысловатого переплетения людских страстей. Тиресий продолжит считать себя носителем «истины» и утратит себя в пророчествах. Он также будет верить, что все загадки разрешены, что все западни в прошлом. Потому Тиресий может быть бестолковым — читая и понимая в некоторой степени чужие знамения, он пренебрегает своими собственными, теми, что неудержимо и безрассудно манят его больше, чем когда-либо.
В этом был провал Тиресия — а может и наш собственный. Он тянет Тиресия в тягостные, бесплодные, бесконечные препирательства с Эдипом. И нам, конечно, не стоит придерживаться этой модели в грядущих дискуссиях. Может и не к месту было упоминать столь прискорбный прецедент. Но в делах интеллектуальных, так же, как и в финансовых, риск и выигрыш всегда идут рука об руку, и чем очевиднее возможность выигрыша, тем с большей вероятностью мы ожидаем риска. Мы идём на этот риск, принимая интеллектуальный вызов, ведь это радость, объединяющая нас.